Музей «Калифорния» - Константин Александрович Куприянов
И вот ночью мне не спалось, посередке между любовью и нелюбовью, в мгновении, когда я созерцал уход любви из сердца. Я представил себе того из индейцев, который родился единственным на свое поколение шаманом, пережившим прозрение. Он пережил откровение за всех соплеменников и людей того века. И смог разверзнуть дерзновенной песнью странный ход, не сознавая — ведь сгорел разум, и нечем стало сознавать, — открыл проход, куда устремились все его люди, как зачарованные мыши, чтоб вырваться пестрым хороводом из круговерти болезненного Возмездия — портал, в котором существует лишь одно направление и обратного пути не случается, так написано всюду, где я читал, от Дао до Корана. Четвертый этаж — согласно навигации нашего Музея. В одну лишь сторону забирает владелец пространства, огненное Божество, автор, в чьем сознании все претворяется и завершается, включая волнение и неустроенность свободного ума в свободной плоти.
Как бы то ни было, осталось от Чиотаттва благодаря милости местного засушливого климата и слабой сейсмичности лишь маленькое, занесенное песком поселение, никогда не превратившееся в новое, ведь волшебство слизнуло людей с лица Земли и наступившая пустота все собой обезобразила: семь холмов, прорытых тоннелями и пещерами, приспособленными для тесно соседствовавших семей и скота. Благодаря поселению, по крайней мере, есть имя несуществующего народа, ведь остальным племенам, продолжившим хождение по спирали Возмездия, оно не давало покоя и память о пропавших уходила с ними вместе в будущее, пока не столкнулась со мной и не проросла сюда.
Один из холмов превращен в национальный монумент, и мы с ведьмочкой пятого числа старательно бродим, истекая потом, чтобы все увидеть, и доходим до вершины, где видно: раньше холмы огибало русло реки, но за полтысячелетия, минувших со времен безголосых индейцев, русло намертво пересохло, смерть в нем позабылась, а вместо русла теперь вьется малоиспользуемое, ровнехонькое шоссе номер семьдесят три.
Это наша любимая с любовницей поза, мы входим любовью в ночь, она рано начинается для нас и не ослабевает до самой утренней сумеречности, когда касается зябко дальний свет тонких здешних стен, а мы были все эти часы в ненасытном пиру, добытом друг из дружки, не могли расцепиться, потом я вдруг пробудился с брезгливостью ко всему, что составляло меня: к телу, сексу, богатству, задумал оставить тут, вымарать из себя, как вымарал целый народ себя из череды нескончаемых превращений.
Одно дело вообразить, что решился, другое — сделать. Я вышел на балкон и подумал: нет же, невозможно. Не могу я просто взять и сделать комнату за спиной у себя пустой. Кому тогда я покажу свои зарисовки?.. Я ведь задумал описать и следующий день при помощи назойливых, путаных слов, седонскую красноту и нас — все это нежное великолепие, кажущееся скоротечному человеку неподвижным, и нанизать остальное на нее, будто я творец фатума, а не фатум творит мною видение о красных седонских скалах. Так первый же образ, как на блюдце, подложен мне едва зачавшимся утром, и, казалось бы — займись работой. Ведь оказывается, в серости первых лучей горы бугрятся темно-фиолетовыми тучами и красными выпученными капиллярами проступает на них солнце, и воздух делается чуть тяжелее, на грудь мне ложится всегдашний утренний камень, я снимаю его ненавистной ингаляцией, и снова дышу, и привычно забываю о бремени болезни, и задумываю следующий образ. Сухой дальний лес, живущий милостью тени от величественной горы, чудится черной водицей, ветреный утренний стон проносится через него, колеблет кисловато-черную массу. А на подкорке свербит раной единственная острая мысль: как же оставить ее?..
Ту, чья красота сияет из пустоши и заманила меня за собой в такую даль, куда легкий, без поклажи, явился к ней и похитил у мужа, как зверь и вор — и все ради того, чтоб, упившись единственной наградой, сдать обратно без боя?.. Ведь после нее не выветрится из меня чуждый, нездешний запах, которым она упрямо украшает себя — совершенное, обожаемое тело, которое я любил похищать до этой семьдесят третьей ночи — я любил…
Болотный привкус Мэйна, и крик большой черноглазой птицы, и шепот хвои, но все нездешнее, продрогшее затянувшейся зимой, все очень дальнее. Северо-восток, распознаю я, а то и дальше. Отчего продолжает носить его?.. Тайна поселяется, и мне нравится идея никогда не получать разгадку, вернуться от нее в край вечного прохладного лета, бродить, гадать с открытой раной: к чему пустынной Ведьме такой запах?..
А тем временем чем тверже ступает утро, тем меньше надежды вернуться в постель и лечь рядом с ее теплым желанным боком, который я так люблю… А впрочем, люблю ли?.. За рыжими этими горами лежит глаз озера, мы должны были сегодня, шестого числа, ехать туда гулять и выбиться из сил настолько, что никакая страсть уже не нужна под вечер, а получается, туда отправятся смутные проекции, а вовсе не мы?.. Выходит, не узнаю, почему она носит кольцо от нелюбимого, но суженого и нездешний запах.
Выходит, все сегодня обрывается — почему из неясного ночного страха это все больше высвечивается, как единственно возможная определенность?.. Где час и та скала, где мысль затвердевает в будущее и превращается в дело? Почему я это совершаю? Почему остаюсь один, и разве нет хваленой свободы у меня, чтоб не остаться?.. Разве не нужен мне другой человек: попутчица, любовница, мать, сестра, жена, в конце концов, чтобы переплыть бесконечное лето, чтобы не высохнуть до трухи, чтоб успокоить ход сердца под нежно разлитыми июньскими лучами?..
С кем я останусь? Что если чиотаттва — ненадежные проводники и бросят меня на полпути, как повыбрасывали они упрямых своих старух когда-то, полмига назад покидая свой дом? Нет веры ни в кого на американской земле, тут верить остается только своим глазам, но и они обманывают, и поэтому метод очерков был мне надежной тропой, а нынче я предаю его, обмениваю на неясные послания, сигналы из размытой временной оси, где скитаются потерянные языки и истории просят пустить их заново в мир людей. Но мне ли выбирать, кого пускать?.. На одни и те же звезды мы смотрели и одними тропами брели, мало поменялось: всего-то четыреста или пятьсот лет прошло, я опоздал ненадолго, и могу нагнать свое племя. Ничего просто так не бывает, и здесь я не без причины.
Я слышу шорох в комнате, знаю, что улыбка появляется на ее лице, а дальше ток разума протекает по телу, попытается нащупать мое тело справа от себя и,