Николай Гоголь - Том 3. Повести
Следуя за Бальзаком в постановке социальных и эстетических проблем, используя и „Мельмота-скитальца“ в направлении, вероятно, подсказанном бальзаковской „фантастикой обыденного“, Гоголь оставался связанным в то же время с романтическими традициями. Если провиденциалистические и апокалиптические мотивы повести свидетельствуют о всей силе этих традиций, то, с другой стороны, в „Портрете“ налицо и бальзаковская полемика (в фантастических формах) против „эгоизма“, против „раздробленности“ и внутренней иррациональности наступавших буржуазных отношений. Постановкой социальной проблемы, основной для „Портрета“, — проблемы обогащения — Гоголь серьезно расходился с романтическими традициями Гофмана.
Идеологическая противоречивость „Портрета“ констатирована была Белинским. В статье „И мое мнение об игре г. Каратыгина“ Белинский упомянул повесть Гоголя в качестве примера того, как падает „талант природный“, когда „хватается не за свое дело“; Белинский отметил, что „г. Гоголь вздумал написать фантастическую повесть а la Hoffmann („Портрет“), и эта повесть решительно никуда не годится“ („Молва“ 1835, № 17; ср. Соч. Белинского, II, стр. 101). Критик имел в виду, главным образом, вторую часть „Портрета“, где романтические традиции выступали особенно резко. Именно вторую часть „Портрета“ особенно порицал и осуждал Белинский в своей статье „О русской повести и повестях г. Гоголя“, где к „Портрету“ он возвращался вновь. Указав, что „Портрет“ „есть неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде“, Белинский, тем не менее, очень сочувственно оценил первую часть повести. „Но вторая ее часть — заключал Белинский — решительно ничего не стоит, в ней совсем не видно г. Гоголя. Это явная приделка, в которой работал ум, а фантазия не принимала никакого участия“ („Телескоп“ 1835, кн. 10; ср. Соч. Белинского, II, стр. 232).
Причины радикальной переработки „Портрета“, которая осуществлена была Гоголем, указаны им самим: в письме к П. А. Плетневу от 17 марта 1842 г. Гоголь замечал, что „Портрет“ он „переделал вовсе или лучше написал вновь, вследствие сделанных еще в Петербурге замечаний“. Печатных отзывов о „Портрете“ принципиального характера, которые указывали бы направление „для переделки“, ни в петербургской, ни в московской прессе не было, за исключением отмеченного выше отзыва В. Г. Белинского. Весьма вероятно, что новая редакция „Портрета“ и была написана под воздействием критики Белинского, а указание Гоголя на Петербург следует понимать в том смысле, что в 1835 г. Гоголь жил в Петербурге и в Петербурге познакомился со статьей Белинского, на которую, по свидетельству П. В. Анненкова, он так сочувственно реагировал. Белинский подчеркивал, что „фантастическое как-то не совсем дается г. Гоголю“, а в „Портрете“ порицал, главным образом, вторую часть. Действительно в новой редакции „Портрета“ почти все фантастическое было устранено и особенно радикально, была переработана вторая часть.
Гоголь посылал новую редакцию „Портрета“ в „Современник“ как уже отмечено было выше, вместо неосуществленной большой журнальной статьи. Накануне выхода в свет „Мертвых душ“ и в пору ожесточенной полемики Белинского с Шевыревым опубликование „Портрета“ имело для Гоголя, конечно, особое декларативное значение. С. П. Шевырев в своей полемической статье поднимал старый спор о „словесности и торговле“. „Портрет“ ставил аналогичные вопросы о „вдохновении“ художника и развращающей силе золота. В. Г. Белинский в статье „Русская литература в 1841 г.“ выступал с апологией творчества Гоголя, что было как нельзя более актуально для Гоголя накануне выхода в свет „Мертвых душ“. Гоголю памятен был глубоко его потрясший прием „Ревизора“ в 1836 г., обвинения в „карикатурности“, „грязности“ и „цинизме“, аналогичные тем, которые были предъявлены „Ревизору“, могли повториться и по поводу „Мертвых душ“. Если „зажигателем“ и „бунтовщиком“ сочли Гоголя в 1836 г., то и в 1842 г. Гоголь имел все основания предвидеть то же самое. Вопрос о защите и обосновании методов собственного художественного творчества в эту пору приобретал для Гоголя совершенно исключительное значение. Новая редакция „Портрета“ и заместила неосуществленную журнальную статью, так как фабульный материал „Портрета“ такую замену делал возможной.
В новой редакции „Портрета“, по сравнению с прежней, была изменена вся идейная концепция, а в связи с этим переработан и сюжет. Если в первой редакции эстетическая тема была подчинена социальной, — в новой редакции центр тяжести был перенесен именно на эстетическую проблематику, на самую методологию искусства. Вопросы о „презренном и ничтожном“ в искусстве, о назначении художественного творчества и о необходимых качествах „художника-создателя“ — таковы основные темы новой редакции „Портрета“. Н. С. Тихонравов справедливо указал на связь эстетических концепций новой редакции „Портрета“ с высказываниями Гоголя о сущности художественного творчества, которые были формулированы в первой редакции знаменитого начала 7-ой главы „Мертвых душ“ и в „Театральном разъезде“.
В новой редакции „Портрета“ Гоголь отошел от прежнего мифологизма и апокалиптических образов. В эстетическом плане, в плане разработки и совершенствования собственного творческого метода, Гоголь, по сравнению с его позициями 30-х годов, прошел большой путь вместе с демократической мыслью, вместе с критикой Белинского. Но на ряду с тем новая редакция „Портрета“ свидетельствует и об углублении противоречий в мировоззрении Гоголя.
Единственный критический отзыв, который мы имеем по поводу новой редакции „Портрета“, принадлежит тоже Белинскому. В полемической статье „Объяснение на объяснение“ 1842 г., направленной против К. Аксакова, по поводу его критики „Мертвых душ“, Белинский подчеркнул, „что непосредственность творчества у Гоголя имеет свои границы и что она иногда изменяет ему, особенно там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, т. е. где дело преимущественно касается идей“. Переходя далее к новой редакции „Портрета“, Белинский писал: „Первая часть повести, за немногими исключениями, стала несравненно лучше, именно там, где дело идет об изображении действительности (одна сцена квартального, рассуждающего о картинах Чарткова, сама по себе, отдельно взятая, есть уже гениальный эскиз); но вся остальная половина повести невыносимо дурна и со стороны главной мысли, и со стороны подробностей“. Детально проанализировав вторую часть „Портрета“, Белинский заключал: „А мысль повести была бы прекрасна, если б поэт понял ее в современном духе: в Чарткове он хотел изобразить даровитого художника, погубившего свой талант, а следовательно и самого себя, жадностию к деньгам и обаянием мелкой известности. И выполнение этой мысли должно было быть просто, без фантастических затей, на почве ежедневной действительности: тогда Гоголь, своим талантом, создал бы нечто великое. Не нужно было бы приплетать тут и страшного портрета… не нужно было бы ни ростовщика, ни аукциона, ни многого, что поэт почел столь нужным, именно оттого, что отдалился от современного взгляда на жизнь и искусство“. („Отечественные Записки“ 1842, кн. II; ср. Соч. Белинского, VII, стр. 439–440).
Шинель. I. Источники текста а) ПечатныеП — Сочинения Николая Гоголя. Том третий. СПб., 1842.
Тр — Сочинения Н. В. Гоголя. Том третий. Москва, 1855.
б) РукописныеРМ3 — „Повесть о чиновнике крадущем шинели“ (почерком М. П. Погодина с поправками Гоголя), из бумаг А. А. Иванова. Публичная библиотека СССР им. В. И. Ленина в Москве, картон № 2205.
РМ5 — Десять отрывков (автографы) из бумаг А. А. Иванова. Публичная библиотека СССР им. В. И. Ленина в Москве, картон № 2205. Черновики к отдельным местам повести, разных редакций.
РЛ4 — Четыре отрывка (автографы) из бумаг А. А. Иванова. Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Черновики к отдельным местам повести в редакции близкой к печатной.
В настоящем издании печатается по Сочинениям 1842 г. с поправками по Сочинениям 1855 г. и рукописям РМ3 и РЛ4.
II.Самый ранний из рукописных отрывков „Шинели“ РМ3,[40] еще носящий другое заглавие — „Повесть о чиновнике крадущем шинели“, — в основной части написан, по верному определению Тихонравова, почерком М. П. Погодина; тот же почерк находим в тех письмах Погодина, где, как в данном случае, он старался писать возможно четче (ср. его письмо к гр. Уварову 1838 г., архив Пушкинского Дома, 21. 220. CXVIб).
Из немногочисленных поправок Погодина (они все сохранены в самом тексте отрывка) можно усмотреть, что текст не списывался им с другой рукописи, а записан под диктовку (как предполагал уж и Тихонравов); очевидно, всё написанное Погодиным ему продиктовал сам Гоголь, подобно тому как, например, диктовал он Анненкову „Мертвые души“. Как указал Тихонравов, эта диктовка могла иметь место только в 1839 г., в Мариенбаде, куда Погодин прибыл, согласно его „Дневнику“, 8 июля и, застав уж там Гоголя, провел вместе с ним, в одной комнате, целый месяц (до 8 августа), — „месяц спокойствия и праздности“, по собственным его словам.[41] Тут-то и мог быть им записан, под диктовку Гоголя, первый набросок „Шинели“ („Повесть о чиновнике“). Этому есть подтверждения и в „Дорожном дневнике“ Погодина, и в содержании самого наброска. В Мариенбаде, как явствует из „Дневника“, Погодин и Гоголь застали множество русских, среди которых немало было как-раз чиновников. Потому-то тип чиновника в мариенбадских записях дневника Погодина и отмечен несколько раз. Таким образом, чиновничья русская среда, окружавшая Гоголя и Погодина в Мариенбаде и освежавшая воспоминания Гоголя о России, как нельзя ближе соответствовала среде, изображенной в „Шинели“, вплоть до совпадения самых мест службы: упоминаемый Погодиным горный корпус — едва ли не тот „департамент горных и соляных дел“, который упомянут в одном из ранних набросков повести. Надо еще прибавить, что оба, и Погодин, и Гоголь, особенно сблизились там тогда с некиим Бенардаки (прототипом, как думают, Костонжогло), занимательные рассказы которого Погодин называет „лекциями о состоянии России“ и отмечает чисто художественный интерес к ним со стороны Гоголя. Из рассказов Бенардаки „об разных исках“ мог быть почерпнут, между прочим, и материал для гоголевской повести, тем более что Погодину запомнился одновременно анекдотический характер этих рассказов. В самом содержании погодинской записи можно тоже отметить одну подробность, свидетельствующую о возникновении ее за границей, не раньше знакомства Гоголя с Римом. Имеем в виду „особенное искусство“ безименного пока героя-чиновника „идя по улице, поспевать под окно в то самое время, когда из него выбрасывали какую-нибудь дрянь“, — мотив, перешедший потом и во все дальнейшие редакции „Шинели“, но возникновеньем своим, несомненно, обязанный римским впечатлениям Гоголя, на что тоже есть прямое указание в „Дневнике“ Погодина. „Нет города в Европе столько нечистого как Рим“, замечает Погодин, и затем продолжает: „Г.<оголь>, как я в первый раз пришел к нему, выплеснул воду из какой-то огромной чаши за окошко. Помилуй, что ты делаешь это? Ничего, отвечал он, на счастливого!“ Погодин прибавляет: „Я, впрочем, старался ходить по средине улицы, чтоб не ороситься таким счастьем“ (op. cit., II, стр. 33). Использовать эту черту римской уличной жизни как карикатуру на счастье „довольного своим состояньем“ петербургского чиновника Гоголь едва ли бы мог по возвращении в Россию (осенью 1839 г.); она тоже, значит, указывает на возникновенье погодинской записи вскоре после отъезда из Рима, т. е. опять-таки в Мариенбаде.