Алексей Ремизов - Том 9. Учитель музыки
Ближайший копэн Мориса – Жан Купе. Из всех он самый элегантный, отец его портной; и глаза у него стрельчатые, живые, он очень нервный, вздрагивающий, – будущий учитель (instituteur). Лучшая коллекция марок, есть и персидские, только нет эстонских, и много собрал он изображений птиц; если собрать целый альбом, выдадут часы, и все этих птиц собирают, только до часов еще много пустых страниц, едва ли когда дождутся. И ничего Жан не боится, только боится диких свиней, – Адонис! А когда я ему сказал, что есть еще страшнее кабана: вместо носа хвост, а зубы, как обглоданная кость, это я из Чеховской Каштанки, он только перемигнул, – «да это слон!». Но на мой вопрос из «Полуношников» Лескова: «кто написал Апокалипсис Иоанна Богослова?» – Жан, как и другие Рожерские академики, не мог ответить, он только вздрагивал, должно быть, напряженно думал: «не знаю», сказал он. Тогда, чтобы облегчить, я спросил: «а кто написал Лэ Мизерабль Гюго?..»244
Будущий учитель – Ренэ Дюран, один из всех что-то уж понимает и это заметно в его взгляде и в его улыбке, другой, чем у остальных, – все эти «госы» совсем-совсем еще дети! – впрочем, Ренэ исполнится тринадцать. А его брат Морис – Морис Второй, белый, как только что выструганная доска, он будет плотник; отец у них плотник. А Бенжамен Пере с фантастической шевелюрой, – «криньяс», – будущий механик (mécanicien); он выше всех, и самый ловкий, и большой акробат, и лучше всех держится на велосипеде, и плавает без всяких поясов, – «ас»! Пти Жан Легран будет хозяином (cultivateur), он пасет коров: Люно, Кокет, Жонет и Миньон. И Бебер Герен-Картуш, он тоже хозяин, он тоже пасет коров.
– А у нас есть куаффер! – сказали мне дети.
Я не поверил: ну, ветеринар, учитель, слесарь, хозяин… но думать сделаться куаффером?
Оказалось, есть такой:
– Альфред Бертран.
Очень меня этот куаффер заинтересовал, и мне обещали показать его, да все не удавалось.
* * *Денационализация шла полным ходом. Вся коммуна выкрикивала русские слова. Когда проезжал автокар, дети кричали по-русски: «осторожно!». По вечерам доносились тоненькие голоски: «слишу!». И не только палки, а и огромные сломанные ветром суковатые ветви-рогатки превратились в «Калечину-Малечину»: «Калечина-Малечина, сколько часов до вечера?» Пришлось мне кричать: «attention!»245 – когда по дороге, не обращая внимания на автомобили, дети скакали, держа палку на пальце: «сколько часов до вечера?» – и считая: раз, два, три, четыре, пять, шесть… – у кого дольше продержится – sept, huit, neuf…246 Грандмер Бебера, покачивая от удивления головой, повторяла за Бебером на его непонятный вопрос: «что говорит птичка: спать пора! повтори!».
– Спад-парад.
– Спать пора! – наставлял Бебер на бабушку свои два разбойничьи револьвера, – повтори.
Но бабушка никак не могла выговорить по Беберу.
– Чучела-чумичела-гороховая куличена! повтори!
Да, и «Чучела-чумичела» стала своей со своим неподдающимся «чуч-чум», ясно выговаривался детьми. На какой далекий океан занесло его прямо из Москвы! Я нарисовал детям чучелу, его мышиную мордочку о тонких жердястых ногах. Я познакомил детей и с моим «фейерменхеном»247, – на голове колпачок и нос колбаской; в Париже его называют «пти-мосье», а здесь, на Океане, он превратился в «пти боном».
Дети очень были удивлены, что я режу хлеб тоненькими ломтиками и с этими ломтиками, намазав маслом, пью кофе.
– Это не по-французски, – говорили они, и им очень хотелось, чтобы я по-ихнему, намазав большой кусок, обмакивал в кофе, – так вкуснее!
Но я и не попробовал, – я никогда не буду и думать по-французски, но я невольно употребляю французские слова, когда мог бы сказать по-русски. А дети – или тут магическое действие моей «чучелы-чумичелы?» – стали, вместо французских, говорить русские, и что у них вошло в обиход, это наше «нет», как будто родились с ним:
– Не-ет.
Так и проходили дни в науке, и забыл я о куаффере.
А тут такой случай. Захворала мать Мориса: простудила горло. Она главная, на ней кухня, и все в доме разладилось. Приходил доктор: «ангина». Но ничего опасного: не «пюльтасё» с высокой температурой, а легкая форма – горло как зацвело ландышами, и называется «мюгэ», дал полосканье. И все-таки вечером Морис бегал к «сорсьер» – «бонфам», у которой берут молоко. Но вернулся ни с чем. Это случилось под Успеньев день, и, оказывается, в эту пору никакая ведьма не будет колдовать: канун праздника и весь завтрашний день проведет она в молчании, сосредоточив все свои мысли на своем, и не дай Бог пропустить этот день – потеряешь всю свою силу на целый год! Общий ли это ведовской обычай – такие зарочные дни, и колдунья из Медвежьего оврага по нынешней Опошнянской дороге в ста шагах от Диканьки так же под Успенье и весь Успеньев день сидит, не сходя, в своей хате, не достучишься! – не знаю. Колдунья велела прийти Морису после праздника на наш ореховый Спас.
Старшие иронически относились к колдунам и колдуньям и в хорошие минуты посмеивались над суеверием, но в трудные прибегали, как к «народной медицине», еще действующей и неисследованной на родине Пастера: «не мешает попробовать!»
И Морис опять бегал к «сорсьер» и на этот раз вернулся не с пустыми руками: принес вроде хвоста белый из скрученной ваты, пропитанный чесноком – носить, повязав горло, неделю.
Мать Мориса повязала себе вокруг шеи хвост и к вечеру повеселела: понемногу откашливается, и глотать легче.
Издалека я видел однажды эту «сорсьер» – гнала коров, немолодая уж, но крепкая. Жаль, не пришлось поглядеть поближе.
Мать Мориса, почувствовав себя совсем хорошо, снова стала за плиту, и все было вовремя и порядок в доме. За «динэ» разговор шел о колдуньях, рассказывали всякие случаи – и во всех случаях ясно было действие гипноза, но и еще что-то было, какое-то знание, которое из книг не вычитаешь и не так усваивается, как наша наука. Может быть, это наследство «сверхъестественного» – остаток знания друидов? И эта «бонфам» – друидесса? И опять смеялись.
– Пэр Патлэн рассказывал, – передавали, смеясь, – чтобы сделаться колдуньей, жена его, стоя спиной и не оглядываясь, поймала крота.
Как Морису не понятно, что «животные чище человека», так я не понял, что тут такого, стоя спиной, не глядя, поймать крота. Мне объяснили. И я понимаю, сколько значения было в этих словах пэра Патлэна.
На другой день дети принесли мне мертвого крота. И так смотрели, будто сами они управились с «кротом», как заправские колдуны, – конечно, не они это поймали, а кот Фрипон, и не не глядя, как бонфам-сорсьер, а самым зверским приемом, притаившись и зорко – в кротиный час. Я всего рассмотрел крота – его медвежьи лапки и свиное рыльце, и потрогал: какой мягкий! Нет, он совсем не «саль бет». Раздумывал о нем – о его странной судьбе с его зрением наоборот: что нам свет, ему тьма. Хотелось мне его живьем посмотреть. Звали меня караулить в кротиный час – в те часы, когда крот роет землю, и целый час я прождал, вот из-под земли покажет свои когтистые лапки – да терпенья не хватило. Нет, из меня никогда не выйдет колдун!
И тут опять говорят – слышу – куаффер Альфред.
– Куаффер Альфред, – говорят, – внук этой бонфам сорсьер.
И совсем неожиданно я его увидел.
Случайно заглянул я в окно на дорогу – на море что-то не просто поварчивало, верно, к ночи разыграется буря, – как я люблю это дикое море, гул и крик ветра, эти темные первородные голоса – которым в ответ мой голос моего сердца – та же буря и ночь! – и вот в траве около виноградных гряд увидел я: видит – зеленый, как трава, и с тоненькой шейкой, как стебелек.
И когда я рассказал, что видел странного мальчика, и почему он неподвижно сидел в траве?
– Да это и есть куаффер Альфред. Перед бурей у него болит сердце, вот он так и сидит неподвижно.
– Но почему он такой зеленый?
– Слабый, питается плохо: мули, палюрды – вот и все, и никогда не дают мяса.
Я подумал: от бедности.
– Нет, – говорят, – вовсе не бедные: отец служит на железной дороге – чистильщик вагонов, мать – хозяйка, продает молоко, бабушка – сорсьер. Совсем не бедные. Это мать и прочит его в куафферы: выгодное мэтье.
А вскоре и появился Альфред.
Затеяли сниматься. Собрали всю Академию: Жан, Ренэ, Бенжамен, Морис, Морис Второй и Альфред. И тут я разглядел его: его глаза – зрачки, как палочки. Он робко поздоровался со мной: такое было, что убежит. И когда все смеялись, он ни разу не улыбнулся. Жалко мне его было, а и еще жальче стало: сразу видно, больной. Пробовал я с ним заговаривать, но на все мои вопросы он отвечал как-то вздохом из вздоха: «вв-уй». Или молчит.
Сниматься ему понравилось. И с этого дня он стал приходить: он был уверен, что будут сниматься каждый день. Его кормили. Потом он играл в автокары с Морисом.