Музей «Калифорния» - Константин Александрович Куприянов
Там, говоришь, спортсмены и спортсменки, люди веры и хайкеры?.. Там, говоришь, кот, и нежность, и лень?.. А имперские улицы и сады — разве не смотришь на них ты исподволь в сновидениях? И корявая, трескучая речь, из которой демон-подселенец научился делать белый стих?.. На которой написал рассказ поздней питерской ночью, как будто ты убил меня: душил и убил, ты сказал, одной строчкой: „Ты подарила мне историю, ты подарила мне тайну того, как можно любить настолько, чтобы захотеть уничтожить“. — Как можно быть верным и преданным до последнего тому, кто убивает тебя, и через любовь обретать божественную власть над не-любящим? Это еще не обнажившаяся порода мифа, еще глубоко она, до той нефти недобурили гномы-искатели, но демон открыл тебе после последнего свидания со мной, как сильно ты хотел бы удушить».
Мы оба смотрим на тюльпаны, только-только дающие ростки, и на деток, и на траву, впервые узнающую, что есть воздух вне земли, и пройдет немного дней, все погаснет из сказанного — с кем ты тогда будешь наблюдать с балкончика очередной розовый закатец? С каким-нибудь хайкером, мувером, серфером? С каким-нибудь калифорнийцем, легким, как пушок, не имеющим за пазухой камня, чтоб ударить и, значит, не знакомым с ударом?.. Пройдет мало дней, и мягкость моя будет давно позади для тебя, и ты пойдешь снова один, в край без женской силы, без прикосновения, туда, где и дальше не превратиться тебе в мужчину?.. Кем и для чего ты там посеян?..
А мне сложно ей ответить. Я не знаю.
Уехал «чиллить» и вот дочиллился до того, что лучшими собеседниками стали редкие смеющиеся зеркала в квартире-развалюхе, в которой все совершается по пятидесятому разу. Уехал, чтобы провалиться в два приступа подряд и потерять еще одну опору для веры — будто есть запас здоровья и силы «чиллить» еще. Да нет, ничего не осталось, и, по существу, будет ли книжка или нет — с ней все ясно и решено. Решен, известен ее срок, понятен удел, как и удел любого голоса, попытки обрамить Бога в слова. Глупости, не выйдет, не та порода и не та шахта, не то погружение. Для такого погружения надо уметь полностью успокаиваться и вверяться, верить, что идешь именно по тому пути, который сам себе написал, а не сомневаться при каждой поломке: не оттого ли так дурно дышится, что я задыхаюсь без любви, без ласки жениной. Жена моя оставлена на чертеже, я изгнал ее из райского своего края, сказал: «Никогда ничего мне не говори». — Я не простил ее, хотя мы уж давно были не вместе и самое время было прощать. Мы проезжали мимо океана света: там в нижней пустыне есть такое место, где тысячи отражающих свет панелей солнечной электростанции генерируют силу и мощь для городов пустыни, и в этом свете потонуло мое подозрение, что она не верна, и там же оно пробудилось, когда ехали снова, год спустя, и я велел ей: «Уходи и никогда ничего мне не говори».
И это наш последний с ней разговор: я не могу тебе доверять, понимаешь?.. А значит, мне уж никому не довериться: ни людям, ни красоте, ни любви, которой снова одарят меня однажды. Много ли надо для радости да семьи? Говорят, доверие да вера. Что кто-то ведет тебя по этому тоннелю, по слишком хрупкому бревнышку над бездной, где справа-слева-сверху-снизу бьется пламя, и без доверия к тем, кто ведет, начерченному на правой ладони, пересекающей линией сверху вниз, нет шанса пройти. Другие, без линии, выброшены на то, чтобы упиваться вольницей, а нам, скрепившим договор тяжелым Возмездием, по тоннелю идти, и я больше не могу идти один, но и взять тебя — не возьму. Я уже стал собой, и я — это «я без тебя». Это черный подселенец, в чужой мир, на чужое побережье, по-другому не получилось. С тонной времени и пустотой в списке «близкие друзья». Нет людей и завтрашней цели, хотя мувер-серфер-кайфер на балконе, при розовом закате, всегда повторяет, что без цели лучше и не начинать, а если цель даже и глупа — например, быть автором слов и знаков, — если не она тебе начертана по чертежу, то и такая цель всяко лучше, чем бесцелие. Бесцелие хуже бездомицы, хуже прочих пустопорожних слов, которые выдумал, а завтра их забыли… или сожгли, или спародировали. Не знаю, как тебе еще описать, что я чувствую, жена, просто не знаю.
(курю третью и посыпаю голову пеплом, курить мне никак нельзя, будущий приступ научит, но я не смотрю на нее без дыма, просто не могу. Она сидит в отдалении, словно не было между нами единственного поцелуя и долгой социальной дистанции — safety, как-никак, first, — и мы копаем глубоко, мы уже ударяем по крышке подлинности, но нет сил пробить ее. Не для нас.) «А я буду чувствовать за нас обоих теперь, не переживай», — ласково, приветливо предлагает, и я наперекор только что ей брошенного узнаю свою девочку, свою, для меня посеянную в этом тоннеле без огня освещающего, но полет к ней длится лишь некоторое время… И вот вновь, словно не было прояснения в свинцовом небе, я на дне Долины смерти, там, где приходится признать, что Бог любит меня, а я не готов довериться даже своей жене.
Спазм, и время останавливается. Стоит время, будто мы его обуздали,