Петр Боборыкин - Василий Тёркин
Солнце начало печь - шел первый час дня.
Девушка изредка щурилась, когда повертывала голову в сторону дома, где был юг. Ее высокая грудь вдыхала в себя струи воздуха, с милым движением рта. Розовые губы ее заметно раскрывались, и рот оставался полуоткрытым несколько секунд - из него выглядывали тесно сидящие зубы, блестевшие на солнце.
Гулять по парку было еще сыро. Вниз, к реке, она не решалась спускаться одна. Вот после обеда, когда ее старшая тетка ляжет отдохнуть, она пойдет к реке, если подъедет Николай Никанорыч к обеду.
Николай Никанорыч живет у них вторую неделю, во флигеле. Он - землемер. Фамилия его Первач. Такая странная фамилия! Она его спросила как-то: "что значит первач?" И он ей объяснил, что так называется какая-то мука, - пшеничная, кажется. Этот Первач - красив, даже очень красив - брюнет, волосы вьются, бородка клинышком и на щеках коротко подстрижена. Одевается "шикозно".
Это слово "шикозно", как и много других, она вывезла из губернского института. Давно ли был выпуск, акт и бал?.. Всего каких-нибудь три месяца с небольшим, перед масленицей. Они - в старшем классе, все носили при себе маленькие календари и отмечали крестиком каждый протянувшийся день. Приехали за ней папа и младшая тетка, Марфа Захаровна, с няней Федосеевной, нашивали платья, белья, каждый день ходили портнихи и приказчики из магазинов. Медали она не получила; только награду - похвальный лист и книги - сочинения Пушкина, с позолоченным обрезом. Она сама удивилась, что кончила с наградой. Могла бы поступить на какие-нибудь курсы, в Москве или Петербурге. Но ее совсем туда не тянуло. Лучше своего губернского города она ничего не знала. Так ее все любили, - и в институте, и в городе. Прожили они целый месяц; были пикники, вечера в клубе; три раза ее возили в театр; она видела целых три оперетки и по слуху до сих пор напевает оттуда. Нот не успела найти. Папа потом привез ее сюда, в усадьбу, где она давно не бывала. Одно лето проболела. Ее не брали на вакации. Потом ездила в Самару на кумыс. Вот с тех пор она так поправилась. Прошло все: кашель, простуды, головные боли, сердцебиение. В институте думали, что у нее будет чахотка, а теперь она - "кубышка".
Так прозвали ее подруги, особенно одна, Маша Холтиопова. Та всегда была больная, белая, точно молоком налитая, с чудной талией. Они клялись писать друг другу каждую неделю. Первые два месяца писали, потом пошло туже.
Да и о чем писать? С тех пор как она в Заводном, день за днем мелькают - и ни за что нельзя зацепиться. Спать можно сколько хочешь, пожалуй, хоть не одеваться, как следует, не носить корсета. Гости - редки... Предводитель заезжает; но он такой противный - слюнявый и лысый - хоть и пристает с любезностями. Папа по делам часто уезжает в другое имение, в Кошелевку, где у него хутор; в городе тоже живет целыми неделями - Зачем? Она не знает; кажется, он нигде не служит.
Ей давно уже сдается - это еще в институте было, - что папа стал с ней не так ласков, как прежде. Он ни в чем ей не отказывает и карманных денег дает - только не на что их тратить; прежде чаще ласкал и расспрашивал обо всем. Теперь - нет. И она совсем его не знает, какой он: добрый, злой, умный или глупый. Письма ему писала она, и в последний год перед выпуском - коротенькие, не умела его ни о чем выспросить - любит ли он ее по-прежнему. Здесь она, когда бывает с ним наедине, чувствует себя маленькой- маленькой. Ничего у нее не выходит - никакого серьезного разговора. Оттого, должно быть, что она еще не вышла из малолеток.
И да, и нет. Какая же она маленькая? У нее - особенно здесь, в деревне - такие грезы по ночам. Проснется - или вся в слезах, или с пылающими щеками - и начнет целовать подушку. Вчера видела Николая Никанорыча в его синем галстуке с золотыми крапинками.
Вот и теперь этот сон прошелся весь перед нею, и ей уже менее стыдно. Она сильно обрадуется, если он вдруг подойдет к качелям и скажет своим приятным голосом:
- Александра Ивановна, позволите?..
И начнет качать высоко-высоко. У нее на сердце захолодеет, голова сладко закружится, в шее и в груди точно что-то защекочет. Она зажмурит глаза - и плывет- плывет. Так чудесно!
Они поют вместе. Николай Никанорыч умеет ноты разбирать бойчее, чем она, хоть ее и учили в институте, и в хоре она считалась из самых лучших. И когда им нужно взять вместе двойную ноту, на которой есть задержка, она непременно поднимет голову; его черные глаза глядят на нее так, что она вся вспыхнет и тотчас же начнет ужасно громко стучать по клавишам.
Нянька Федосеевна ворчит под нос, что он "землемеришка". Во-первых, он не просто землемер, а ученый таксатор. Папа его очень уважает и выписал для важной работы: разбить на участки лесную дачу, там за дорогой. Он за это большие деньги получит. Да и что слушать Федосеевну. Она только смущает ее. Все какие-то намеки, которых она не понимает. Про мамашу вспоминает беспрестанно. Дает понять, что тетки - особенно Павла Захаровна - совсем обошли папу. А настоящего не говорит, да и не хочется допытываться. Зачем? Только себя расстраивать.
Мамашу она не помнит. Сама была еще очень маленькая. Тетки ее баловали - это она помнит, и в институт отдали ее не насильно - ей самой хотелось носить голубое платье с белой пелеринкой.
Ну, что ж из того, что тетя Павла - сухоручка, хромая и перекошенная, и язык у нее с язвой? Замуж ее никто не взял - все старые девы такие. Ее она не грызет. Тетя Марфа - так и совсем добрая. Любит поесть и наливки любит... Что ж!.. Она сама - лакомка. И наливки ей нравятся всякие: сливянки, вишневки, можжевеловки. У тети Марфы в спальне - целые бутыли. И как там хорошо, в послеобеденные сумерки, полакомиться и выпить рюмочку, лежа на кушетке! Тетя все расспрашивает про Николая Никанорыча - нравится ли, видит ли его во сне, не хочет ли погадать на трефового короля?
Трефовый король - это Николай Никанорыч.
И начнет гадать за овальным столом. Подадут свечи. В спальне так тихо и так вкусно пахнет вареньем, смоквой, вишневкой. Тетя - в блузе, вся красная, щеки лоснятся, и глаза немножко посоловели - наклонится над столом и так ловко раскладывает карты.
- Исполнение желаний, марьяж, письмо, настоящее, будущее, неожиданный удар...
Эти выражения выговаривает она с придыханием. И всегда выходит хорошо - марьяжная карта выпадает непременно на самое сердце червонной дамы; червонная дама - это она, Саня.
- Скоро, скоро твоя судьба решится, Санечка, подмигивая, говорит тетя Марфа.
Она и сама точно немного влюблена в Николая Никаноровича: одевается к обеду в шелковый капот с пелериной и на ночь городки себе устраивает каленой шпилькой. Да и тетя Павла, когда себя получше чувствует, с ним любезна, повторяет все, что по нынешним временам такими молодыми людьми грех пренебрегать.
- Ты, Саня, не воображай себя богатой невестой, - не дальше как вчера сказала она ей. - Твой отец еще не стар и жениться может в другой раз; а своего у тебя от матери ничего нет. Вот мы разборчивы были и остались в девках.
Она говорит: "в девках" и горничных называет "девки". От ее голоса, серых глаз, всего тона приходится иногда жутко; но к ней она не придирается, не ворчит, по целым дням ее не видно - все ей нездоровится. Только и Сане сдается, что нянька Федосеевна права: "сухоручка" держит папу в руках, и без ее ведома ничего в доме не делается.
Умри тетя Павла - она не стала бы долго плакать!.. Да и по ком она убивалась бы?.. Ей часто кажется, что она "сушка", - так в институте звали тех, у кого сердца нет или очень мало.
II
- Саня, а Саня... Ты здесь?.. На качелях?.. Обедать скоро!.. Николай Никанорыч подъехал.
С балкона доносился жирный голос тети Марфы.
Саня обернулась и, не вставая с качель, крикнула:
- Слышу, тетя, сейчас!
Марфа Захаровна, в капоте с пелеринкой из клетчатой шерстяной материи, пестрела огромным пятном между двумя колонками балкона - тучная, с седеющей головой и красными щеками, точно смазанными маслом.
- Иди!..
Пестрая глыба скрылась, и Саня ступила на дерн и оставила веревки качель.
Ручки у нее - диковинные по своим детским размерам, белые и пухленькие, все в ямках на суставах. Она расправила пальцы и щелкнула ими. От держания веревок на них оставались следы.
Николай Никанорыч восхищался ее руками. Ей это казалось немного странным. Она считала почти уродством, что у нее такие маленькие руки. Даже перчатки надо было выписывать из Москвы, когда она выходила из института. Совсем детские! Но все-таки они нравятся, и Николай Никанорыч нет-нет да и скажет что-нибудь такое и смешное, и лестное насчет ее "ручоночек".
К обеду она уже оделась. Разве поправить волосы - и можно в них вколоть цветной бантик.
Она пошла ленивой поступью к дому - уточкой, с перевальцем. Рост у нее был для девушки порядочный; она казалась гораздо ниже от пышности бюста и круглых щек.
С балкона дверь вела прямо в залу, служившую и столовой, отделанную кое-как, - точно в доме жили только по летам, а не круглый год. Стены стояли голые, с потусклыми обоями; ни одной картинки, окна без гардин, вдоль стен венские стулья и в углу буфет - неуклюжий, рыночной работы.