Петр Боборыкин - Василий Тёркин
- Без этого бы и с ума сойти можно!
Аршаулов откашлялся звуком чахоточного, коротким и сухим, закурил новую папиросу и так же спокойно, не спеша, добродушными нотами, вспоминал, как долго учился он азбуке арестантов, посредством стуков, и сколько бесед вел он таким способом со своими невидимыми соседями, узнавал, кто они, давно ли сидят, за что посажены, чего ждут, на что надеются. Были и мужчины и женщины. От некоторых выслушивал он целые исповеди.
Никто еще не вводил Теркина так образно в этот мир неведомой, потаенной жизни. Он не мог все-таки не изумляться, как сумел Аршаулов сохранить - больной, нищий, без прав, без свободы выбора занятий и без возможности выносить усиленную работу - такое отношение к своей судьбе и к тому народу, из-за которого он погибал.
- Не я один, - говорил ему Аршаулов, не меняя тона. - Попадались, как и я же, из-за какой-нибудь ничтожной записки или старого конверта, визитной карточки. Мало ли с кем случалось встречаться и переписываться!.. Я, лично, против грубого насилия; но на иной взгляд и я - такой же разрушитель!.. Иначе и не могло быть!
- И всем этим вы обязаны кладенецким мужичкам? - глухо сказал Теркин.
- Нет, я с таким толкованием не согласен, Василий Иваныч!..
Аршаулов встал и, кутаясь в плед, тихо заходил по комнате.
- Доноса от крестьян на меня не было, я в это не верю... Было усердие со стороны местного начальства и, быть может, кое-кого из той партии, которая товариществу, устроенному мною, не сочувствовала и гнула на городовое положение.
Теркина точно что ужалило. Он тоже поднялся, подошел к Аршаулову и взял его за свободный край пледа.
- Для меня это чувствительно, Михаил Терентьич! Я хотел от вас именно выслушать душевное слово, в память моего приемного отца Ивана Прокофьича. А вы говорите про тех, кто его поддерживал, как про предателей и доносчиков. Как же это?
Толос Теркина вздрагивал.
- Позвольте, позвольте, Василий Иваныч. - Аршаулов прикоснулся к его руке горячей ладонью и подвел опять к кушетке. - Чувство ваше понимаю и высоко ценю... На покойного отца вашего смотрел я всегда как на богато одаренную натуру... с высокими запросами. Но мы с ним не могли столковаться, и он, не замечая того, шел прямо вразрез с интересами здешних бедняков.
- Однако?..
- Выслушайте меня.
Долго и все так же кротко говорил Аршаулов, даже кашель не прерывал его речи, и перед Теркиным вставала совсем иная картина кладенецких усобиц. Он начал распознавать коренную ошибку Ивана Прокофьича, не захотевшего смирить себя перед насущными нуждами и мирскими инстинктами "гольтепы", слишком горячо чувствовал личные обиды, неблагодарность за свои услуги в пору борьбы с крепостным правом, увлекался мечтами о городском благоустройстве и стал сторонником скупщиков, метивших в купцы, разорвал связь с мужицкой общиной.
- Но ведь его враги, - возражал он, - старшина Малмыжский и его подручные, были заведомые прощелыги и воры, совратители схода?..
- Я их и не выгораживаю, Василий Иваныч. И каковы бы они ни были, все-таки ими держалось общинное начало. - Аршаулов взял его за руку. - Войдите сюда. Не говорит ли в вас горечь давней обиды... за отца и, быть может, за себя самого? Я вашу историю знаю, Василий Иваныч... Вам здесь нанесли тяжкое оскорбление... Вы имели повод возненавидеть то сословие, в котором родились. Но что такое наши личные обиды рядом с исконным долгом нашим? Мы все, сколько нас ни есть, в неоплатном долгу перед той же самой гольтепой!..
Теркин молчал, но ему хотелось сказать: "Это идолопоклонство! Народ - темная, слепая сила, и надо ею править, а не становиться перед ней на колени!"
Он дал Аршаулову высказаться.
И в этом человеке увидал он под конец не изуверство какой-нибудь книжной проповеди, а глубину чистой, ничем не подмешанной преданности народу, жалость к нему, желание поднять его всячески, делиться с ним знанием, идеями, трудом, сердечной лаской.
- Что ж из того, - доносился до него чахоточный голос Аршаулова, согретый тихим одушевлением, - что ж из того, Василий Иваныч, что здесь облюбленное мною дело лопнуло, и я сам искалечен тюрьмой и ссылкой?.. Это - не аргумент. Да, в здешнем народе не нашлось того, что нужно для стойкого ведения всякого товарищества... Лень, водка, бедность, плутоватость, кумовство... все это есть, и я, по крайней молодости своей в ту пору, многого недоглядел. Но в нем, в его коренных свойствах - задатки высшего общественного строя... Он способен на выдержку и работу сообща. Я не славянофил... и нынешнего патриотического самохвальства не жалую; однако такова и моя вера!
- Кто же поддерживает вас... в настоящую минуту?.. Все оставили?.. Испугались?..
- Испугались - это точно. Да как же вы хотите, чтобы было иначе?.. Страх, умственный мрак, вековая тягота - вот его школа!.. Потому-то все мы, у кого есть свет, и не должны знать никакого страха и продолжать свое дело... что бы нам ни посылала судьба.
Тут только он откашлялся и перевел дыхание. Глаза разгорелись. Он выпрямился, и его неправильное лицо стало красивее.
Теркин сидел с опущенной головой, и в руке его тлела закуренная папироса. Он нашел бы доводы против того, чем закончил Аршаулов, но ему захотелось слиться с пламенным желанием этого бедняги, в котором он видел гораздо больше душевного равновесия, чем в себе.
- Так-то так, - выговорил он, - но с народом, Михаил Терентьич, надо быть одного закона... верить, во что он сам верит... Нешто это легко?
- Вы о какой вере?
- Какую он сам имеет. Да вдобавок, здесь, в Кладенце, друг против друга стоят - законная церковь и раскол. Надо к чему-нибудь пристать. А насильно не заставишь себя верить.
- И не надо, - упавшим голосом, но с той же убежденностью сказал Аршаулов. - Народ терпимее по натуре, чем мы. Сектантство - только форма протеста или проблеск умственной жажды. В душу вашу он инквизиторски не залезает.
- Однако есть с вами из одной чашки не будет. Да и не о расколе я говорю. О том, что мужицкой веры не добудешь, если б и хотел. Не знаю, как вы...
- Никогда я не находил препятствия в моих убеждениях, чтобы приблизиться к народу. И здесь это еще легче, чем где-нибудь. Он молебен служит Фролу и Лавру и ведет каурого своего кропить водой, а я не пойду и скажу ему: извини, милый, я - не церковный... Это он услышит и от всякого беспоповца... В общем деле они могут стоять бок о бок и поступать по-божески, как это всякий по-своему разумеет.
- Хорошо бы так-то! - вырвалось у Теркина.
- И так будет, Василий Иваныч, так должно быть. У всех, кто жалеет о народе, одна вера, и она божественного происхождения, один закон, - правды и человечности.
Из передней дверь скрипнула. Показалась голова матери Аршаулова.
- Миша! Не угодно ли им чайку? Самовар давно стоит... Ко мне пожалуйте. Или в ту вон комнату.
- Ах, маменька!.. Погодите!.. Такой у нас разговор...
- Шибко-то говорить ему вредно, - старушка обратилась к гостю, - а он не может удержаться.
- Ничего! Я ведь не напрягаюсь. Лучше сюда принесите нам. Василий Иваныч не взыщет.
Теркин тоже подосадовал на старушку за перерыв их беседы. У него было еще многое на сердце, с чем он стремился к Аршаулову. Сегодня он с ним и простится и не уйдет от него с пустыми руками... И утомлять его он боялся, хотя ему вид Аршаулова не показался уже таким безнадежным. Явилась надежда вылечить его, поселить на юге, обеспечить работой по душе.
XL
"Пора уходить", - спохватился гость, взглянув украдкой на часы. Аршаулов начал заметно слабеть; попросил даже позволения прилечь на кушетке. Голова старушки уже раза два показывалась в полуотворенную дверь.
Поговорили они порядком и о теперешнем его положении. Он не жаловался. В губернском городе ему обещали постоянную работу по статистике, не требующую ни особенной спешности, ни частых разъездов. В город его не тянуло, хоть там он и нашел бы целый кружок таких же "подневольных обывателей", как и он сам.
- Матушка все боялась, что я соблазнюсь, буду туда проситься на житье... Нет!.. Климат там такой же... Еще похуже будет. А главное, здесь я окружен моей стихией. Здесь и умру.
Теркин искренно и почти стыдливо высказал готовность поддержать его чем может, предложил доставить ему у себя место на низовьях Волги, где все-таки не так сурово, если только начальство согласится пустить его туда. Аршаулов выслушал, дотронулся до его плеча и покачал головой.
- Спасибо, Василий Иваныч, я по вашему делу не гожусь. Видите, каково мое здоровье.
Дальше речь об этом не пошла.
- Вы на меня смотрите как на буржуя, - торопливо заговорил Теркин, взволнованный и смущенный. - Так ведь называют нашего брата - практика?..
Он не мог уйти от Аршаулова без исповеди.
- Вы человек из народа, - резко ответил тот, - и останьтесь им, насколько возможно.
- Насколько возможно! - повторил Теркин и махнул рукой. - На распутье я стоял, Михаил Терентьич, два человека во мне войну вели, и тот, которого к вам влечет, пришел за духовной помощью второму, хищному.