Борис Фальков - Ёлка для Ба
- А кошку кошкой, - буркнул я. - Я и так знаю, почему. У неё есть сёстры: Вера и Надежда. Так что ей ещё повезло.
- Да-да, - подтвердил он, - вот именно. Всего лишь случайность, как и то, что она - твоя мать. Вот откуда у неё такое уважение к календарям. А чтобы сложиться твёрдым принципам и строго установленной, исключающей случайности последовательности колен, нужно больше исторического времени, не одна тысяча лет. И, конечно, строго ограниченные места проживания, чтобы хорошенько знать друг друга.
- Я тоже знаю, для этого нужно два квартала максимум, а лучше один. Но ты тоже всего лишь случайно муж Ба, - напомнил я ему, уже значительно спокойней. - Зачем, зачем ты только на всё это согласился?
- И это был мой долг. По традиции к младшему брату переходит и вдова старшего, не только лишь привилегии первенца семьи. А случается что с этим братом - привилегии достаются первенцу в следующем колене, и так далее. Именно так сохраняется род. К тому же, я обожал Ба. Почему бы мне не согласиться?
- Тогда я, как первенец колена "и так далее", должен буду жениться на твоей вдове, - совсем уже спокойно сказал я. - То есть, на Ба. А потом на моей матери. А потом, если что случится, и на Изабелле.
- У тебя есть чувство юмора, - одобрил он. - Ещё плюс в твою копилку. Это тебе поможет в жизни.
- Да, поможет запастись всем необходимым, чтобы обеспечить себе пропитание до конца дней, - вздохнул я. - Вопрос только... помогла ли Вале её копилка.
- Зато теперь ты хорошо уснёшь, и хорошо выспишься, - сказал он.
- Ха, - зевнул я.
- К утру всё уляжется в твоей голове. Утро вечера...
- Ну, ты меня и убил сегодня, - ресницы мои слипались, и я пробормотал это без полагающегося восклицательного знака, потому и Ди оставил без внимания моё не слишком пристойно выраженное резюме. - Но всё равно, рассказывай мне обо всём.
- Хорошо, - пообещал он, улетая куда-то вбок.
- Будешь рассказывать - по-прежнему останешься моим Ди, моей надеждой и опорой, - эта моя угроза прозвучала совсем бессильно.
- Замётано, - донеслось издалека. - Но и ты: оставайся, пожалуйста, моею.
И вот, кончен бал, если употребить аскетическое выражение отца. А если уста не менее заядлого минималиста Жоры, то - аудиенция окончена. Но их аскетический минимализм сложился по необходимости, их плечи уже сгорбатила жизнь. А я, как-никак, всё ещё расту, и буду расти, если не стану злоупотреблять полётами с дерева, или с кровати на горшок. Так что, по моей необходимости - минимализм мне тесен, и я добавляю себе на вырост: сон окутал мне голову индусской чалмой, надвинул на лоб тюрбанчик с вуалеткой. Глаза мои закрылись совсем. Но над ними открылся третий, громадный, повёрнутый внутрь глаз.
- Много ниточек для подвешивания игрушек, - бормотал я, описывая кому-то, наверное, тому же Жоре, или отцу, великолепную роскошь увиденного этим глазом.
- И много ёлочек в моих лавках. Вот ёлочка для Жанны, а вот - для Ба. Хотя они с удовольствием обойдутся и одной на двоих. А вот ёлка и для меня: с моей памятью из меня выйдет хороший коммерсант, или писатель. И я не стану подсовывать дамам солёные помидоры вместо игрушек, я не стану валить ёлки на пол и топтать их, я не разобью их игрушек, не буду мутить чистую воду, не войду и не выйду из неё дважды два и много-много приумноженных зеркальцами раз...
Возможно, это была моя вторая в жизни молитва. Мягко и низко, издалека и близко, отвечая молитве, входил в меня приумноженный голос прячущегося за каким-то одиноким кустиком, купиной или ёлочкой, не разобрать, Ди: the voice from distance, die Stimme aus der Ferne, une voix dans le lointain, все родные голоса. Сухая, пахнущая мылом рука на моём лбу становилась тяжелей и тяжелей, но не нужно было нисколечки напрягаться: и лоб, и затылок, и сам центральный столп - позвоночник, без труда держали её, никакой тебе работы. Рука потихоньку нагревалась, замирали беззвучно двигающиеся губы:
- Спокойной ночи... ночи.
В объявших меня водах было тоже тепло, рука Ди нагрела и их, до самой души их. Там, в зелёных глубинах, стояла большая ёлка с игрушками и огнями, развесистыми ветками или ангельскими крыльями, или просто одетая в крылатку. И кто-то из стоящих под нею сказал:
- Благословение тебе, благословенный. И да стоит в тебе вечно эта ёлка, лучшее из зеркалец... для Ба.
***
Ну что, поболтаем напоследок? Можно поболтать хорошо, дело давнее, и вряд ли кого теперь заденет его жестокая, вполне банальная подоплёка. Тех, кого бы она задела, уж нет: они далече.
Подчас я и сам призабываю тот год, но это и не удивительно, иногда мне трудно вспомнить - какой год на дворе нынче. Впрочем, нет уж и двора, дело-то действительно давнее... Но если так, зачем я, бывает, приглядываюсь на улице к встречным прохожим, или к попутчикам, и даже обгоняю их, заглядываю в их лица? Если некого задеть воспоминаниями о прошлом, откуда же берутся надежды на будущее, упования на воскресение мёртвых - на возможность новой встречи с ними? Иногда в какой-нибудь жутковатой гостинице, где-нибудь в глубинке, когда по номеру гуляет ветер, пропитанный выхлопными газами заводов и прежних постояльцев, когда за окнами какой-нибудь Норильск или Чулимск - захороненные в глухих снегах два-три квартала, а тут вдруг стук и кривая рожа в дверях: "Дама из пятьдесят второго номера просила передать..." Стук не в дверь - в сердце, и тогда проглядывает его та самая, вполне банальная подоплёка: вот оно!
Вот оно, выстукивает роже в ответ сердце, вернее: вот она. Это она там, в пятьдесят втором, и как-то призабывается, что это гостиничный номер - а не номер года. "Ну, совсем съехал с ума, зачем ты нацепил на себя этот галстук", так размышляю я, поднимаясь в пятьдесят второй, "ты и без него достаточный урод". И стараюсь не размышлять о том, что сходить на другой этаж - не совсем то, что пропутешествовать в прошлое, и что теперь про путешествия в Америку-Африку этого уже не скажешь. Чулимск или Ла Валлетта, Сиэтл или Норильск, по сути одно и то же - тут тебе не крикнут "земля", да ты и сам всего лишь бормочешь: "О чём разговор, мадам? Конечно, мы немного побудем вместе! Я тоже сирота. Мне просто повезло сегодня, да и вам тоже." Тут стёртые до дыр коврики, жидкий чай, два куска сахара: за ребристой стенкой стакана, как в кривом зеркальце - два изувеченных уродика. Ещё двое таких же, по-рабочему улыбающихся, приумноженные до четырёх зеркалом у кровати. Потом те же двое в этой кровати, но уже сплюсованные вместе или опять же умноженные один на один... Ну, а что же, всё-таки, Жанна? А что Жанна, sie ist tot, elle est mortе, она мертва.
Но я кое-чему успел у неё научиться, как, впрочем, и от других. Например, я никогда не натягиваю на нос клапан кулибки, и не затыкаю этот нос в шарф или воротник. Мне это вредно, я начинаю задыхаться, заболеваю от шарфа ангиной и астмой. Даже при большом морозе я хожу с открытым горлом, отсюда чуточку высокомерная постановка головы, а от неё - полупрезрительный, сверху вниз, взгляд. Нет, вообще-то я вырос достаточно и выгляжу вполне законченным, никто не примет меня за куклу с оторванной головой или за машинку неизвестного назначения, просто у меня есть свои недостатки. Я вот заметно подёргиваю подбородком, как это делал Ю, хотя и не так часто, но будто мне, как и ему, мешает тугой воротничок. Когда очень нужно, я могу, конечно, заменить этот сигнал другим: поморщиться и шмыгнуть носом, к примеру, подобно Изабелле. Не очень сложная операция. Но бывает, однако, этот мой тик так же самоуправничает, как у Ба, и тогда приходится прибегать к насилию: приглядывать за ним.
Я ловлю его тогда повсюду, где его можно застукать, во всём, что может отразить его - в любой зеркальной поверхности, прямой, изогнутой, волнистой, в витринах и чайниках, чужих окнах и своих, лужах и глазах встречных, не говоря уж о самих зеркалах. Зачем? Затем же, зачем и Ба: чтобы убедиться в том, что я действительно есть. Уроки не прошли даром, я прекрасно запомнил, зачем ей нужны были все мы. И вот, как и она, я не прохожу мимо зеркала или человека без того, чтобы глянуть в него, без попытки взять того меня в руки и заставить его не дёргаться, и самому перестать так дрыгаться, словно я стырил чё. Но я ведь и вправду, признаться, затырил этот тик, известно ведь, у кого я подхватил его... вместе с полуулыбкой на одну сторону и вылепленной ею характерной складкой на щеке, по которой все узнают, что я сын своего отца, хотя никто не может указать, в чём же именно состоит наше поразительное сходство. А что же Ди? А ничего: он уже тоже далече. Он так далече, что почти не видно его, таким маленьким его сделала даль, ещё меньше, чем он был на самом деле. Он стал очень маленьким, а я давно и перерос его - и пережил.
Чё я ещё затырил, если не нравится выражение, то, что унаследовал ещё? Пожалуйста: стаканчик чаю, гостиницы в глубинке - те же вагончики, сцены при полупустых залах - те же раковинки на Базарных площадях, одиночество перед публикой, пришедшей так же поглазеть на меня. Всё, кроме оплаты по маркам, дело тоже уже давнее. Нет, я не зарабатываю себе на пропитание, стреляя по тарелочкам, и не кричу из сундука: "шиколат!" На первый взгляд, сидение в сундуке ничем не напоминает мою работу. Но это только со стороны так кажется, уверяю вас. А суть моей работы - та же, ибо расколачивание тарелочек по сути ничем не отличается от выколачивания Шуберта или даже Бетховена, где бы оно ни происходило: в Чулимске или Ла Валлетте, или даже вот как сейчас - в той самой штраусовской Вене. Что стало бы с миром, если б его покинула музыка? Наплевать, ровно ничего, разве что одной корзиной помады стало бы меньше, можете мне поверить, и это не дикая ересь: вам-то что - а мне лично трудней стало бы обеспечивать себе пропитание и всё необходимое... вплоть до конца жизни. Я ведь не Робинзон, такова жестокая, или банальная, истина, с которой пришлось столкнуться ещё в эпиграфе к первой главе этой книжки. Теперь же можно сказать и получше: и банальная. Такая поправка, увы, теперь просто неизбежна. Это грустно... однако, мы не так уж плохо болтаем, бывает и хуже. Кому не нравится, может выйти вон, на телефон, теперь и на это плевать: и сегодня уже вполне осознанно.