Надежда Тэффи - Том 1. Юмористические рассказы
Зоинька сделала козлиное лицо и отвечала настойчиво:
– Нет и нет. Не желаю. Раз вы мне сами заказали переделать мою вещь в драму, так вы теперь должны ее напечатать, потому что я приноравливала ее на наш вкус.
– Да я и не спорю! Вещица очаровательная! Но вы меня не поняли. Я, собственно говоря, советовал переделать ее для театра, а не для печати.
– Ну, так и отдайте ее в театр! – улыбнулась Зоинька его бестолковости.
– Ммм-да, но видите ли, современный театр требует особого репертуара. «Гамлет» уже написан. Другого не нужно. А вот хороший фарс нашему театру очень нужен. Если бы вы могли…
– Иными словами – вы хотите, чтобы я переделала «Иероглифы Сфинкса» в фарс? Так бы и говорили.
Она кивнула ему головой, взяла рукопись и с достоинством вышла.
Редактор долго смотрел ей вслед и чесал карандашом в бороде.
– Ну, слава богу! Больше не вернется. Но жаль все-таки, что она так обиделась. Только бы не покончила с собой.
– Милая барышня, – говорил он через месяц, смотря на Зоиньку кроткими голубыми глазами. – Милая барышня. Вы напрасно взялись за это дело! Я прочел ваш фарс и, конечно, остался по-прежнему поклонником вашего таланта. Но, к сожалению, должен вам сказать, что такие тонкие и изящные фарсы не могут иметь успеха у нашей грубой публики. Поэтому театры берут только очень, как бы вам сказать, очень неприличные фарсы, а ваша вещь, простите, совсем не пикантна.
– Вам нужно неприличное? – деловито осведомилась Зоинька и, вернувшись домой, спросила у матери:
– Maman, что считается самым неприличным?
Maman подумала и сказала, что, по ее мнению, неприличнее всего на свете голые люди.
Зоинька поскрипела минут десять пером и на другой же день гордо протянула свою рукопись ошеломленному редактору.
– Вы хотели неприличного? Вот! Я переделала.
– Да где же? – законфузился редактор. – Я не вижу… кажется, все, как было…
– Как где? Вот здесь – в действующих лицах.
Редактор перевернул страницу и прочел:
«Действующие лица:
Иван Петрович Жукин, мировой судья, 53 лет – голый.
Анна Петровна Бек, помещица, благотворительница, 48 лет – голая.
Кусков, земский врач – голый.
Рыкова, фельдшерица, влюбленная в Жукина, 20 лет – голая.
Становой пристав – голый.
Глаша, горничная – голая.
Чернов, Петр Гаврилыч, профессор, 65 лет – голый».
– Теперь у вас нет предлога отвергать мое произведение, – язвительно торжествовала Зоинька. – Мне кажется, что уж это достаточно неприлично!
Великопостное
Старуха-лавочница, вдова околоточного и богаделенская старушонка пьют чай.
Чай не какой-нибудь, а настоящий постный, и не с простым сахаром, который, как известно каждому образованному человеку, очищается через собачьи кости, а с постным, который совсем не очищается, а, напротив того, еще пачкается разными фруктовыми соками с миндалем.
У каждой из трех собеседниц лицо особое, как полагается.
У лавочницы нос сизый, нарочно, чтобы люди плели, быдто она клюкнуть любит.
У вдовы околоточного глаза пронзительные и смотрят все на то, на что не следовало бы: на лавочницын нос, на прореху в юбке, на дырку в скатерти, на щербатый чайник.
У богаделенки лицо «обнаковенное», какое бывает у старух, век свой трепавшихся по господам, в роде тарелки, на которую кое-как посыпано какой-то рубленой дряни; все меленькое, все кривенькое, все ни к чему.
– Н-да, сла-те, Господи, – говорит богаделенка. – Вот дожили и до поста.
– Только нужно и то понимать, что пост человеку не на радость послан, а на воздержание плоти и крови, – подхватывает вдова и косится на большой кусок постного сахара, который богаделенка подпрятала сбоку под блюдечко.
Богаделенка деликатно направляет разговор по другому руслу.
– Очинно отец Евмений хорошо служит. Благолепно.
– Что служит хорошо, с этим не поспорю, – обиженно поджимает губы вдова, – ну, что круглый пост рыбное ест, это уж чести приписать нельзя.
– Оны ученые. Их учить нечего, что можно, чего нельзя, – успокоительно замечает лавочница.
– Пусть ученые. Этого никто от них и не отнимает. У меня у самой дочка прогимназию кончает. Ну, чтобы я допустила себя до рыбного, так легче мне живой в гроб лечь.
– Господа всегда постом рыбу кушают, – говорит богаделенка, и чувствуется, что хоть и грех это, а господами она гордится. – Уху варят с ершом, растегаи пекут, осетрину варят, сига коптят. А у Даниловых нельму разварную делали.
– Не-ельму? Да такой и рыбы-то вовсе нету, – обиделась вдова.
– Из Сибири привозили.
– Еще что выдумаешь! Язык без костей! Из Сибири ей рыбу повезут.
– А я, – вздохнула лавочница, очинно рыбу люблю. Особливо солоную. Солоная рыба прямо смерть моя…
– А взять бы тебе осетринки, да залить бы ее…
– Милая! – с чувством отвечает лавочница. – Милая! Осетрина-то ведь кусается! Кусается осетрина-то!
– Ну, хошь судака. Можно тоже и судака залить.
– Кусается судак-то нынче. Очень даже кусается.
– Ну, леща возьми. Из леща тоже можно, коли его хорошенько…
– Кусается лещ-то…
– И что это у вас все кусается! Больно вы пужливы, – острит вдова.
Лавочница вздыхает глубоко.
– Вот муж был жив, так и рыбку ели, и ничего не боялись. Достаток был, и никаких санитаров в глаза не видывали. А нынче ходят да разнюхивают. Один придет понюхает, другой понюхает. Тьфу! От одних от ихних носов товар у меня, гриб, плесенью пошел. Товар нежный, рази он может человецкий нос перенести. Худо стало теперь. Муж-то у меня был молодой, кр-расавец, мужчина во всю щеку. Раз это случилась с ним беда. Шел он на почту, деньги за товар отправлять; тысячи полторы было с ним. А почта тогда в старом доме была, от нас недалеко; оврагом надо было идти, да мимо выгона. Место пустое. Он с собой всегда и пистолет брал. Храбрый был, – одно слово, кровь с молоком. Идет это он, вдруг, откуда ни возьмись парень перед ним. «Стой, – кричит, не то дух вон». Остановился муж. «Чего, – говорит, тебе надать?» – «А отдавай, – говорит, – мне денежки свои, все – какие есть, да живо поворачивайся, мне, – говорит, проклаждаться некогда». И что бы вы думали? Другой бы напужался бы до смерти. А муж-то мой хоть бы что. Преспокойно вынул деньги, да и отдал их мошеннику грабителю. Тот деньги взял и строго-настрого заказал людям сказывать. Ну, муж вернулся домой, все двери на запор, да шепотком мне и рассказал. А больше никому. Уж и удивлялась же я! Другой бы на его месте нивесть бы чего со страху натворил. И кричал бы, и стрелял бы, и защищался бы, а он хоть бы что. Этакого другого – поискать, не сыщешь. Вот и помер. Не живут хорошие люди на свете!
– Н-да, – вздыхает богаделенка и подымает глаза на грязный потолок. – Такие-то, видно, и там нужны!
– Говорили, быдто опился, оттого и помер, – вставляет вдова, безмятежно глядя на лавочницын нос. – Мне что! За что купила, за то и продаю.
– Ну, это ты оставь, – окрысилась лавочница. – Муж мой с наговору помер, а не с перепою. Это тебе грудной младенец скажет, не то что…
– Такой болезни не бывает. Наговор! Что это за болезнь такая? У меня, вон, дочка в прогимназии учится. Всякая болезнь, это – микроб. А наговор – про такое никто и не слыхивал.
– Господи, помилуй! – в тихом негодовании восклицает богаделенка и даже вытирает рот, чтоб удобнее было возражать, если лавочнице понадобится ее помощь.
Но лавочница и так сильна.
– Дочка! У тебя дочка в прогимназии учится! А спросила ли, хочу ли я слышать про твою дочку-то! Тычет мне дочкой в рыло. Не посмотрят, что Великий пост, а со всякой, прости Господи, пустяковиной…
– Истинно, истинно! – подхватывает богаделенка. – Не посмотрят, что пост… Вот я у немца жила, у Август Иваныча, и то всегда на Страшной постное ел. «Мне, – грит, – ветчину вкуснее будет на праздниках кушать, если я последнюю неделю постное покушаю». Вот вам! Немец – и то душеспасенье понимал!
– Понимал, понима-ал твой немец! – передразнивает вдова, вставая со стула. – Понима-ал. Это он, верно, тебя сибирской рыбой кормил. Выписывал из Сибири! Хи-хи! Ох, уморушка. Смотри, хозяйка, она у тебя, у старой вороны, постный сахар стащила. Нечего, нечего! Вон под блюдечком-то лежит!
– Ах, ты, подлая твоя личность! – затряслась богаделенка. – Да очень мне ваш сахар нужен! Не видала я вашего сахару обсосанного!
– Это у меня сахар обсосанный?! – ужаснулась лавочница. – В-вон! Чтоб духу вашего…
– Интеллигентному человеку слушать вас совершенно невозможно! – отряхнула крошки с платья вдова и с достоинством вышла.
– Вон! – повторила еще раз лавочница. Богаделенка поджала губы, подтянула головной платок и засеменила к дверям.
Ушли.
Лавочница сразу успокоилась, обрядливо все прибрала на место.