Сергей Залыгин - Комиссия
Наступает в природе весна, и умный ты или глупый, добрый либо злой, доволен жизнью либо проклинаешь ее, а только запрягай коней и паши! Настала осень — и снова определена тебе жизнь — что делать, о чем заботиться. Вот это разум так разум, не чета твоему собственному! И так — во всем! Дети у тебя народились, а вот уже и внуки — и вот уже снова определено, что и как тебе делать, чтобы все они были живы и здоровы!
Святку он вырастил — его это рук дело, его затея, а разум? Разум не его, и вот он уже не может поступать со Святкой как вздумается, не тут-то было, и неизвестно, кто кому хозяин — ты ей или она тебе? Ведь не она за тобой, а ты должен за ней ухаживать, поить-кормить, греть печурку, а приказа ей не отдашь — постоять на холоду. И взыскание по службе не наложишь, даже в унтеры против нее не выйдешь: сказался разум выше твоего собственного! Сказался!
И что там — живые души? Человеческие или скотские, но живые! Даже бездушный предмет — зерно — и тот определяет твою жизнь, громко сказывает, когда его сеять, когда жать! Когда продавать, а когда и прикупить! Даже твои телега и сани тебе дают указ, когда и что надо с ними делать.
В этом всеобщем природном разуме и законе примостились и собственный устиновский разум и закон, нашлись и для них местечки. Нашлись, потому что они не очень-то заносились, а слушали внимательно и чутко указы свыше — что и как надобно им делать, чем заниматься.
А вот к человеческим указам о том, как надо жить, Устинов относился с подозрением, слушал их, но далеко не всегда. Когда человек учит другого человека мастерству — колодезному, землемерному, пашенному, — тут другое дело, тут умелый от умного не очень-то отличается, но когда учитель твой вроде бы и умен, да неумел, тем более когда он учит тебя жить, а свою жизнь живет кое-как, откуда тогда возьмется у него право учить?
Откуда оно у Вени Панкратова?
Устинов до сих пор без Вени обходился, жил своим соображением нехудо, от бедности смог отбиться, на богатство не польстился, ни руки, ни спину, ни душу ради богатства не закладывал — проживет он без Вениного обучения и дальше, почему бы нет? Жил ведь и для многих был примером, а вот учить никого не учил, стеснялся, даже Домне и дочери своей Ксении, даже зятю Шурке сроду не сказал: «Жить надо не так, а вот так-то и так-то!..» Он им день за днем показывал свою собственную жизнь, а призывать — нет, не призывал, не агитировал ни дома, ни на фронте — нигде!
И людям, которые всё на свете вокруг себя знают — что в Лебяжке делается так и не так, что в городе Омске так и не так, что в Москве, в Питере и в Берлине так и не так, — этим людям Устинову поверить было очень трудно.
Будь то хоть свой, через прясло, сосед, хоть генерал, хоть император, хоть попишка деревенский, хоть патриарх всея Руси, для всех нечеловеческое это дело — знать больше того, что мир и природа знают! И нет у природы никакого резона создавать человека, который умнее ее самой. И резона нет, и даже, наверное, такого умения. Всё она умеет, а этого — нет.
Давно пора было бы людям понять природный резон, в нынешнее время он особенно им пригодился бы, нужен был позарез, но как раз нынче-то все ошалели, каждый помешался на своей гордыне, каждый учил жизни всех, все каждого. И не по букварям учили, не по книжкам, а с оружием в руках. И не поверил Устинов Панкратову Вене, умному мужику, гонимому и справедливому, вечному заступнику обиженных, — не поверил! Староверческой линии мужик, Веня Панкратов еще несколько лет войны ужасно боялся, спрятаться готов был от нее, а нынче сам к войне призывал, внушал, что без нее нельзя. И многим, наверное, он мог это внушить, а вот Устинову — нет!
В голове устиновской что-то гудело и свербело, в затылке раздражалось, и в душе было совсем не то, чего хотел бы Веня.
Устинов шевелил потихонечку, незаметно пальцами левой руки, остужая их, но пальцы еще не остывали, в них всё еще блуждало Зинаидиных плеч, рук и лица тепло.
И Зинаида всё то время, покуда Веня объяснял нынешнюю жизнь, молчала тоже, омертвело сидя на табуретке у дверей, руки у нее на коленях чуть подрагивали, иногда шевелились, что-то искали и не находили.
Веня неожиданно замолк — она резко вздрогнула, покачала головою.
— Поди-ка, Зинаида, поставь мне всё ж таки чего поесть, холодного чего-нибудь маленько! — сказал, приподнявшись с места, Веня, а когда Зинаида ушла, он притворил за нею дверь, вплотную приблизился к Устинову и, присвистывая, торопливо зашептал: — А еще — гляди, Устинов! Гляди — не дай бог скажешь кому, будто видел меня и слышал! Не дай бог! Я бы, может, сам-то и простил тебя, но дело не во мне одном, ты это пойми! Другие могут и не простить.
— Тебе бы всё объяснять, Веня! Почто так?
— Вот я и объясняю: не дай бог!
— Веня? А ты в бога веришь? Даже?
— Не верю. Даже нисколь. Отверился давно. И не для себя это произношу, а для тебя. И даже не для тебя, об тебе мне известно — ты мужик догадливый, знаешь, о чем говорить, о чем ни слова. Ну а взять других? Хотя бы взять Шурку, твоего зятя?! Вдруг ты перед зятьком обмолвишься?
— Да зачем его брать-то, Шурку?
— Ну к примеру.
— И к примеру не надо, вовсе ни к чему! Да и неужто такой он вредный Шурка? Он только веселый!
— Он даже полезный может быть, но это в дальнейшем. А покуда он ненадежный очень, болтливый слишком! Так гляди, Устинов, я тебя честно предупреждаю!
Утром всё было сделано, как Веня Панкратов наказал: собралась Комиссия, и Зинаида шепнула Дерябину слово, а тот, сказавшись нездоровым, будто бы пошел домой, на самом же деле спустился в подпол. Вскоре и Устинов посоветовал Калашникову с Игнашкой отложить переписку Обращения до завтрашнего дня, а пока познакомить с ним Смирновского и Саморукова пусть умные люди посоветуют, скажут — не дописать ли чего, не переменить ли какое слово? Не подпишутся ли под Обращением и они?
Все трое они ушли из панкратовского дома. Веня с товарищем Дерябиным теперь вполне могли покинуть подпол и вести свой разговор в горнице… Но вряд ли они покинули его — в темноте им все-таки было лучше, надежнее.
Устинов медленно шагал по длинной Озерной улице, а думалось ему всё еще о Вене.
Конечно, живет Веня не дома и даже не у родственников, потому что едва только пронюхает кто-нибудь его след — крушихинская милиция и зятьев и братьев Панкратовых обшарит прежде всего, и даже может пожечь их, и арестовать, и руки к ним приложить. Веня скрывается у такого человека, на которого никто и не подумает, но который всё знает, что в Лебяжке делается, когда Комиссия заседает, когда Кирилл уезжает в Крушиху за материалом для столярной поделки.
Значит, Веня уже не один такой в Лебяжке, таких, может быть, десяток человек, и в то время как Лесная Комиссия трудится в доме Панкратовых, они в тот же самый час тайно собираются своим кружком или ячейкой в другом чьем-то доме или подполе и совсем другие ведут между собою разговоры… Совсем иначе хотят устроить жизнь. Хотят приспособить к войне лебяжинскую лесную охрану и уже знают, какие соседи завтра будут стрелять друг в друга. Знают, кого надо арестовать в первую очередь и кто выкажет властям их, если нынче они дадут хоть малую оплошку.
А в доме Круглова собираются другие люди, богатей, — у тех свои планы и расчеты на жизнь. Совершенно свои!
Удивительно, как люди больше всего любят заниматься тем делом, которое они меньше всего понимают и умеют!
Всё без конца переделывают жизнь, а поглядеть бы хоть раз на человека, мастера этого дела. Высокий он или низкий? Лысый или курчавый? И чтобы он показал бы свой продукт: «Вот как я произвел, вот как я сделал! Ну не загляденье ли?! Ну где на моем продукте хотя бы один огрех, одна царапина?» Нет, не встречал такого мастера Устинов. Ни разу в жизни.
Конечно, люди меняются, а дети не могут жить, как деды их жили, но зачем же шалить-то с каждой жизненной переменой? Почему Круглов Прокопий и Веня Панкратов занимаются этим делом? Или они умнее Николая Устинова? Нет, что ни говори, а только не очень умный и не бог весть какой умелый Половинкин нынче больше всех казался Устинову по душе! Половинкин, когда понял, что не знает дела, — плюнул да и от него прочь. Честно! И даже разумно.
Устинову хотелось нынче простоты и ясности, как никогда в жизни. Он и всегда-то до нее страшный был охотник, но теперь без нее стало ему невмоготу — как без воздуха, как без самой жизни!
И вспомнился ему случай, как однажды он чуть было не ухватил эту простоту, чуть не взял ее обеими руками!
В одиннадцатом году было, в тот самый раз, когда техники с железной дороги звали Устинова на строительство, обещали положить жалованье пятьдесят пять рублей со сверхурочными.
Устинов тогда нарочно пригласил техников ночевать на сеновале и утром, только господа проснулись, пошел к ним изложить догадку. Грамотные же люди, понятливые. И к Устинову отнеслись хорошо, оценили его высоко.