Песня первой любви - Евгений Анатольевич Попов
Тут же со мной все и кончилось. Судороги били меня. Я на четвереньках отполз в сторону. Бородатый выплевывал в снег черную кровь. «Хулиган! Мы на вас в суд подадим!» — кричала баба.
Я тогда поплелся домой, собрал свои немудрящие пожитки и наутро съехал с этой квартиры, несмотря на то, что мной было уплачено хозяйке за всю зиму. «Песню первой любви» я заканчивал уже в другом месте, и она вскоре была напечатана сначала в журнале, а потом и отдельным изданием, с чего, собственно, и началась моя писательская биография. Этих людей я, разумеется, никогда больше не встречал, и зачем я вам рассказал эту гнусную историю, — а даже и не знаю, не знаю, молодой человек. Не знаю — возможно, для того, чтобы вас предостеречь, потому что вы симпатичны мне своей искренностью, верой в «настоящее искусство»… От чего предостеречь? Тоже не знаю. Не знаю, не знаю, решайте сами, молодой человек. Все вы, нынешние, — экстремисты и думаете, будто мы, старое поколение, были совсем уж слепы. Нет, вы видите, что это не так. Но мы сделали свой выбор, а как будете жить вы — ну что ж, это ваше дело, ваше право…
* За этот рассказ, опубликованный в 1979 году в альманахе «МЕТРОПОЛЬ», я был обвинен в том, что пишу «только о пьянстве и половых извращениях». Судите сами, так ли это.
Сани и лошади
Тогда нашу улицу еще не замостили, вернее — замостили, но не сразу. Сначала не замостили, а потом выложили звонким булыжником, а потом накатились асфальтовые катки, заклокотали асфальтовые чаны. Замазали все, закатали, пригладили улицу и даже стали зимой убирать снег. Вот какие изменения вышли на нашей тихой улочке.
А тогда было лето. Тогда была летом желтая и серая пыль, которую поднимали колеса телег, курицы и пацаньи ноги.
Пыль, где прятались маленькие невидные стеклышки, которые вспарывали пятку, и получались шарики, капли пыли. А кровь густела от желтой и серой пыли, и шла сначала грязная кровь, и она потом густела, и вообще ничего уже не было, и заживало все намертво.
Снег выпадал, и его мяли полозья по прямой, но еще не было скрипа. А лошадка заносила ножки немного вбок, потому что быстро: и горяч пар пасти лошадиной, и спиралька в воздухе исчезает. Изредка полуторка проедет или «ЗИС», а так все больше — сани и лошади.
Сани были разные. Самые любимые мои — трест очистки города — ездили с квадратными деревянными коробками. Внутри труха, грязный снег — ненужное за город. Цепляешься сзади — и спереди не видно, и удобно. И катишь каретным лакеем.
А вот сани «Хлеб» и сани «Почта» — отвратительные. Гладкие, все в железных замках, холодные.
А вот розвальни, они такие — середка на половинку: ехать-то можно, а коли заметят, так и жиганут кнутом за милую душу.
Сани, лошадей вижу, а вот физиономии возчиков, кучеров стерлись все. Начисто. Некая обобщенная фигура. Полушубок. Опояска. Катанки. Шапка. Ватные рукавицы.
И лишь харя одного молодца мне все помнится и помнится. Как живая передо мной мельтешит. И ухмыляется, препаскудная.
Сани были кошевые, от начальника. Из-за угла шли ровно и медленно, хотя конь горячил, дергал башкой, грыз железо. А хозяин вожжу на руку намотал, и «хр-р-р» — конь желтые зубы показывает. «Хр-р-р».
И смотрит кучер на меня и знает, что я уже приспособился, ноги напружинил. И знает, что ни в жизнь не коснусь я его саней, потому что понял, что и он тоже все про меня понял.
И тогда — а вид его был таков: москвичка — цигейковый воротник шалью, валяные сапоги — в сено по голяшки запиханы, спелая прядка выбивается из-под папахи, а рыло дышит силой, молодостью и красотой — и тогда:
— Мальчик, — кричит, — а ты цепляйся, я прокачу, чё ты, пацан!..
А я молчу.
— Да ты не бойсь, дурачок, цепляйся, мы прокатимся щас.
Ну, я и цепляюсь, значит, дурачок.
А он коня тогда кнутом.
И — эх несемся мы! Я на запятках, он папаху заломил. Поет «Ты лети с дороги, птица».
И от скорости кажется, что сани не по ровной дороге мчат, а по некой волшебной волнистой поверхности. И заносит, и выносит их, а голову опустишь — мельк в глазах, мельк снежно-серый. И ничего не видно.
— Ты лети, — говорит, — с дороги, птица…
— Зверь, — говорит, — с дороги уходи…
А потом обернулся да как харкнет мне — прямо в морду ли, в лицо? Не знаю даже, как и назвать это после того, как в него плюнут.
Ну, я утерся, и мы дальше едем. Но только я уже со смущенной душой, тоскуя и томясь. Прыгать надо, а страшно. А возчик-то, змей, и не смотрит на меня. И ни «га-га-га» и ни «хи-хи-хи».
А потом обернулся да и еще раз в меня «харк» — и вот это-то и погубило его, неразумного.
Потому что после второго раза я приобрел сноровку и смелость я приобрел.
Ссыпался с саней. Ледышку подобрал, кинул и вдарил точно по мужику. Со страшной силой. И вижу, что точно по башке я ему и заехал.
И тормозит раненый мужик, а я в подворотню. Встречную старушку в сугроб, сам за забор — скок. Пальтишко только мелькнуло. Дрова. Сарай. Затаился в углу.
И слышал тягостные скрипучие шаги, и скрежет зубов, и кашель, и мат, но был умен, тих, неподвижен, а потому и не найден.
А отсидевшись, вышел на ту же нашу улицу и вижу — снег, снег, снежинки новые уже падают, а на старом снегу, комковатом, желтеющем, — красные пятна. И их новые снежинки засыпают, засыпают. Скоро все скроют.
* Катанки — валенки (сиб.).
— Ты лети, — говорит, — с дороги, птица… Зверь, — говорит, — с дороги уходи… — из популярной советской песни про тачанку-ростовчанку и конницу Буденного.
Стиляга жуков
Стиляга Жуков был ребенок,
но джинсы он уже