Кто я для себя - Михайло Пантич
М-да, интересное было путешествие. Они разделись и легли, каждая на свое место, мне оставили нижнюю правую полку, и когда одна из них позвала меня войти и подготовиться ко сну, в купе уже горел тот голубоватый свет, от которого лица уснувших пассажиров становятся похожими на посмертные маски. Я присел на свою узенькую постель, снял джемпер и брюки, а снимая ботинки, почувствовал что-то не то и спросил у своей попутчицы, занимавшей место напротив моего, — я видел, что она еще не спит — нет ли у нее каких-нибудь духов. «Есть, — ответила она. — Но зачем вам духи?» «Увидите, — сказал я. — Дайте мне их на минутку». Она приподнялась, в голубом полумраке на мгновение высветилось ее обнаженное плечо с узкой бретелькой, это была довольно эротичная миллисекунда, сейчас в его истинной форме, все женщины прекрасны в полумраке, это сказал тот крупный писатель, но не Гавел, не Грабал, не Иэн Макьюэн и не Анна Гавальда, у которой есть рассказ о каком-то Яне. Бодрствующая чародейка взяла сумку, немного покопалась в ней, как они это обычно делают, и протянула мне искомый флакончик. Я опрыскал пальцы ног и вернул ей духи, молча, мне показалось, что она улыбалась, пока наблюдала, чем я занимаюсь. После этого каждый из нас повернулся лицом к своей стенке купе поезда, который, гляди-ка, как змея, шипел в ночи.
И в моем ухе.
Я не сомкнул глаз. Не знаю, о чем я только ни думал: в поезде вас посещают мысли, приходящие неизвестно откуда, и вы не можете с ними совладать. Все, господи прости, караконджулы и санджамы,[13] все глупости и все ужасы, все глобальные и черные идеи, великие идеи, одна за другой. Одна идиотская, вторая гениальная. Только не понятно, какая первая, а какая вторая.
Утром мы распрощались: кто-то вышел на промежуточной станции, кто-то сделал пересадку. А на меня навалилась тоска — от всего, а более всего от того, как устроен мир — по прибытии в тот германский город с низким небом и серым светом, затемненный, как если бы в нем ожидалась бомбардировка (и в нем это случалось, понятно, что где город — там и бомбардировка, немного терпения, рано или поздно до каждого дойдет очередь), его название не важно, важно, что издалека доносился влажный, отдающий плесенью, запах невидимого океана. Оттуда можно отправиться на корабле, куда захотите, в том числе, в Канаду.
Я сообщил вам достаточно, больше ничего не скажу.
Он уехал еще до моего рождения. И так до своей старости, а моей зрелости, не давал о себе знать. Если как следует подумать, зачем бы ему вообще давать о себе знать, ведь между ним и моей матерью не было никакой любви, да и какая там любовь, это было сплошное недоразумение. Мне потребовалось много времени, чтобы понять, как я мог родиться по недоразумению, что я побочный продукт какого-то недоразумения, которое разрешилось одним-единственным половым актом. Тогда и больше никогда. Какая случайность, а? В общем, его и след простыл, я стал мальчуганом, тем, что сбегает по эскалатору, всегда вниз, потом юношей, затем взрослым мужчиной, все это время меня окружала подлинная забота моей матери и моего настоящего отца, так что в своем фактическом отце я не нуждался. Какого бы черта я в нем нуждался, если я о нем даже не знал, так как у меня просто не было ни случая, ни причины с ним знакомиться; вот видите, какая ужасно глупая штука эти причины — как бомбардировки; да какие там причины: важно только, любят ли тебя или нет, бомбят тебя или нет.
И точка.
Да, вот еще что. Я взрослел в сопротивлении чему-то неизвестному, безымянному, не подозревая, что это может быть, я тащил за собой все это безгласное отчаяние, которое старше меня, это недоразумение, тяжелое, как полный вагон невидимого сыпучего груза, как сумка с медицинской документацией, постоянно ощущая свою неполноту и частичность, инстинктивно придумывая этого отсутствующего отца, пока сам для себя не стал им, я сам себе бог-отец, и нет у меня других бого-отцов, кроме себя…
Прошли годы, годы, годы и еще годы, и однажды, — я уже говорил об этом — я получил известие о том, что такой-то находится в доме престарелых под низким северным небом и просит передать, что, прежде чем навсегда взойдет на борт и отправится в неизвестном направлении, он хотел бы еще раз меня увидеть. Я, разумеется, поехал: сел в поезд, мне это ничего не стоило, если не считать смешных денег за билет, встретил трех граций и, что меня особенно поразило…
… я ничего не почувствовал, когда его увидел. Все во мне выгорело без остатка — ничего, совсем ничего. Он сидел в инвалидном кресле в большом саду дома престарелых, под слабым солнцем, не способным согреть постоянный холод его костей, тень тени, почти прозрачный, тонкие волосики, как у младенца, и увядшая кожа на трясущихся руках, испещренных синими венами. Старшая медсестра подвела меня, наклонилась к нему, сказала, кто я, и удалилась.
Мы долго смотрели друг на друга, молча, в тишине.
Издалека было слышно птиц, я думаю, это были дрозды. Большие каштаны с раскидистыми кронами стояли зеленой стеной, отделяя этот остров умирания от автобана и железной дороги, по которой бесшумно скользили образцовые гиперборейские поезда. Потом слабым, едва различимым голосом, в полузабытьи, он сказал мне:
— Ян, как хорошо, что ты приехал. Спасибо тебе. Я так хотел тебя увидеть.
Загвоздка в том, понимаете ли, что меня зовут совсем не Ян. Мое имя даже приблизительно не похоже на имя, какое носил регулировщик из моей юности, даже если вы случайно дадите мне это прозвище. Сейчас не важно, как меня зовут, важно, что меня зовут не так, как назвал меня он. Ничего похожего.
Я молчал.
А он хотел поговорить, было видно, хотя сил у него на это не было. Он отключался, у него случались провалы. Секунду он глядел на меня отсутствующим взглядом, секунду — совершенно ясным и отчетливым, единственным зрячим глазом: второй застилала катаракта.
Да, взгляд не стареет. Или, если стареет, то в последнюю очередь,