Синее на желтом - Эммануил Абрамович Фейгин
Достроить сюжет романа под названием «Магнитофонщица» мне не дали — между мной и магнитофонщицей внезапно возникла группа седовласых мужчин в военной форме. С двумя я был знаком, других знал в лицо. Это были товарищи Угарова — отставники.
Магнитофонщицу они заслонили своими спинами, а управляемую ею музыку заглушили — не в пример штатским мужчинам, эти говорили громко, сообщая друг другу с ужаснувшими меня подробностями, как мучительно умирал Угаров. Слушать их было нестерпимо. Смыться? Но я же должен подойти к вдове Угарова. Должен. Непременно. А что, если шугануть этих громкоголосых говорунов? Что, если сказать построже: «Да замолчите же! Нельзя об этом так, на весь мир, поймите — нехорошо».
К счастью, седовласые отставники исчезли так же внезапно, как и появились, а штатские, которые тут же заняли их места, — до чего же много людей пришло проститься с Угаровым, — зашептались, засекретничали, едва ли не прижимаясь друг к другу лбами. Несомненно, они о том же говорят, что и громкоголосые, но этим не скажешь: прекратите. И я себе самому сказал: «Прекрати! Перестань психовать!» И я заставил себя — вот уж не подозревал в себе такой способности к самовнушению — не думать о том, как умирал Угаров, а думать о том, как он жил. И я стал вспоминать наши встречи. Не все, разумеется, а те, что запомнились лучше других, и не в том, конечно, порядке, в котором они выстраиваются сейчас на бумаге, хотя какое это имеет значение — важна суть.
Итак:
ВСТРЕЧА ПЕРВАЯ
Тогда тоже был покойник. И не один. Вернее, и тот один, которого звали Юрой, и множество, несметное множество других — но не было тогда ни панихид, ни музыки… Да и не могло быть — шел девятый месяц великой войны. Но в самом начале утра, о котором я сейчас расскажу, могло показаться, будто тут, на фронте, нет вообще никакой войны — такое это было тихое, доброе, красивое утро.
Меня в то утро радовало все: и тишина — лишь изредка то с немецкой, то с нашей стороны постреливали из винтовок и автоматов, что понималось без перевода: «Не высовывайся!», — и ясное, спокойное небо: еще не рыщут по нему самолеты, еще не рвутся в нем снаряды; и очищенный морозцем, почему-то пахнущий мятой воздух; и моя неизменная удачливость — правда, боясь сглазить, я тогда так ее не называл, и вообще никак — ни счастьем, ни везением, ни фартом — не называл, а просто радовался ей, безымянной, потому что был молод, здоров и научился на войне дорожить даже самыми малыми благами жизни. А жизнь мне, к тому же, пока только улыбалась (пока — это тоже, чтобы не сглазить), чему было множество доказательств. Ну, например, я мог свободно получить назначение в какую-нибудь серенькую, занудливую редакцию — новичков, вроде меня, в таких не то что затирают, а выдерживают, подсушивают, подстругивают и приглаживают и в конце концов подгоняют под свой цвет и по своему росточку, — а попал в самую талантливую, самую боевую газету на всем фронте, попал в такую редакцию, что только поспевай, поворачивайся, проявляйся, выявляйся и расти себе, пока растется.
Или, скажем, машинисткой в нашей редакции могла быть какая-нибудь старая мымра, а не Лида… Встречу с Лидой я тогда считал не просто удачей, а великой удачей, чуть ли не чудом: ведь ее могло и не быть, этой встречи. Впрочем, и меня самого уже давно могло не быть. Война. А на войне, как известно, убивают. Но я честно пытался не бояться этого и честно старался поменьше об этом думать, а если и думал, то, ей-богу, не трясся от страха. Всякое, конечно, бывало; иной раз загрустишь от таких невеселых мыслей, а иной раз, наоборот, только радостно удивляешься своему поистине удивительному везению. И, поверьте, было чему удивляться девятнадцатилетнему лейтенанту, который к тому времени уже хлебнул горяченького на войне. Шутка ли, почти шесть месяцев на передовой, командиром стрелкового взвода. Скольких таких, как он, за этот срок положили в землю. Сколькие сгинули без вести — таяли, испарялись, словно воск на раскаленном железе, не то что взводы, вместе со своими юными лейтенантами, а роты, батальоны, полки и даже целые дивизии, а наш «непробиваемый и непотопляемый» лейтенант Семен Медведев жив и невредим. Ни единой царапины.
Везучий — ничего не скажешь.
Везучим, удачливым, этаким лихим асом репортажа я чувствовал себя и в то утро, хотя, отправляясь накануне в командировку за материалом для первой полосы, — такое почетное задание дал мне, новичку, ответсекретарь редакции, — я не очень-то рассчитывал на успех. Вот уже недели три на нашем участке фронта никакого движения — как стояли, так и стоим. Без толку стоим. То есть, с оперативной точки зрения, наверное, видится (то, что мне, лейтенанту, никак не увидеть) какой-то толк в подобной паузе, но для газеты нашей это явный зарез. Тут двух мнений быть не может. Ну о чем писать, если все сейчас «без существенных изменений»? Даже лучшие наши газетчики возвращались из командировок без «гвоздей» и «фитилей», а я и вовсе приносил какие-то жалкие пятистрочные информации, страдая от того, что никак не могу блеснуть, а главное, ничем не могу помочь своей родной газете, которая буквально на моих глазах катастрофически линяла и с каждым таким «спокойным днем» становилась все более блеклой и скучной. И еще, чего уж тут скрывать, я сильно опасался, что меня, как не оправдавшего надежд (как подающий эти самые надежды, я был два месяца назад взят из строя в редакцию и назначен на штатную