Григорий Свирский - На островах имени Джорджа Вашингтона
Успокоилась лишь тогда, когда в письме на имя Тома Бурды я объявил на свои лекции "копирайт" как на главы будущей книги.
На моих занятиях все чаще стали появляться различные не студенческого возраста американцы, которые интересовались современной русской литературой, а больше всего "деревенщиками", которых я любил: своих черносотенных взглядов они еще не обнародовали. Впрочем, Василий Шукшин спьяну чего только не молол, да только не принимал я его жидоморства всерьез...
Иные великовозрастные студенты вместо своих фамилий называли только имена: "Джон", "Джек" -- и, главное, старались улучшить свое московское произношение.
"Шпионы, что ли?" -- спросил я Бугаево-Ширинскую, которая, как известно, различала шпионов с первого взгляда.
Она засмеялась, сказала, что я слишком много о себе понимаю. Даже ей Том Бурда и его дружки не доверяют вполне, хотя она эмигрантка с полувековым стажем.
-- Что же говорить о вас, свежачке, с никому не понятными связями и понятными стенаниями о судьбе России? -- Она взглянула на меня испытующе: -Григорий, как вы можете проводить у этого ковбоя целые вечера? Выносить его фельдфебельский русский. -- Она очень похоже передразнила: "Что есть прямая речь? Прямая речь, -- это когда говорят прямо... " Григорий, у нас славянский департамент, а не ЦРУ, не его крейсер, который когда-то рвался непрошеным гостем к Севастополю... Между нами, Григорий, верю в вашу порядочность, он ненавидит Россию... Да, он вынужден ее изучать. Пришлось ему даже русскую жену взять напрокат для этой цели. Он изучает врага... Что вам в этом доме?!. Но я вас все равно люблю... Почему? Григорий, мы люди русской культуры. Здесь наша земля обетованная, вечный Иерусалим... Что мы с вами без русского языка, без Лескова, без Блока? А они, все эти Томы и Джоны, чертыхнутся и быстро переквалифицируются на индологов, арабистов, синологов, кого угодно! Они -- чужие навсегда. Это-то вам понятно? Ну, дорогой коллега, честно?
Я вздохнул тяжело. Опять, как в московском горкоме, перед лицом незабвенных громил, всех этих гришиных-егорычевых, кричавших, чтоб я был "искренним перед партией", то есть перед ними...
-- Если быть честным, -- заставил себя сказать, -- до сих пор не могу понять, как вы могли съесть доклад этого хиппи с мордой десантника: "37-й год -- верх демократии и равенства". Они чужие России, допустим. А вы?
Она покрылась румянцем.
-- Вы еврей. Вам этого не понять...
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! То я более русский, чем сами русские, то я чужеродный, которому не понять. Высказалась княгиня! Слезай, приехали!..
Я был под впечатлением этого милого разговорчика целую неделю. Будь я проклят, если постигну когда-либо нашу дорогую профессоршу. Чем более с ней общаюсь, тем менее понимаю...
То она плачет, читая "Архипелаг Гулаг", то 37-й год -- вершина демократии. То с горделивым видом слушает передачу брежневской речи, над которой в Москве даже постовые милиционеры смеются, то вдруг обронит: "Неужто им позволят извести Россию?"
Самый лучший друг ее -- эта мадам Рози, семитолог, которая русского не знает и знать не хочет, то-то она пожелала мне быть лампой... Ну, что у нее с ней общего? Почему они "не разлей вода?" И что имела в виду Мария Ивановна, сказав как-то, что Рози стоит на роковой, на "блоковской черте", на грани срыва, дальше смерть души... Блока добил Октябрь, когда он вгляделся в него. При чем здесь Рози? Как это постичь?..
Профессор-семитолог Рози Гард, израильтянка, ШОМЕР, как прозвали ее наши острословы-докторанты. Прозвали, как я понимаю, вовсе не потому, что в юности она была членом молодежной организации "Страж Израиля" ("Шомер"), а затем чем-то верховодила у израильских социалистов. У острословов были свои причины.
Как-то Том Бурда на одной из "парти" заметил не зло, с улыбкой, что израильский социализм отличается от советского только тем, что у него пайп, ну да, труба пониже, дым пожиже, а Гога Кислик, как бы полемизируя с деканом, заставил всех рассмеяться: -- Что вы! Отличие есть, и огромадных размеров. Сибирь! Сибирь-охранительница! -- И, развеселившись, добавил: Ах, как ее не хватало в Израиле моим дружкам-инакомыслам, которые теперь обречены пропадать-мерзнуть в Нью-Йорке.
В общем хохоте и шуме не заметили прихода Рози, раздевавшейся в прихожей, и стали всесторонне развивать тему "развитого социализма" по-израильски, -- с Рози была истерика...
И это мне малопонятно: профессору Рози Гард мрачноватого юмора не занимать, и вдруг он начисто испаряется, стоит только кому-нибудь иронически отозваться об израильском социализме. Рози крестит любое подобное замечание "антиизраильским выпадом", кидаясь на оторопевших критиков пантерой...
Впрочем, может быть, дело не столько в Рози, с которой Мария Ивановна обнимается, как с подружкой-гимназисткой, сколько в том, что княгиня то и дело демонстративно, чаще всего публично, приветствует Израиль и не терпит антисемитов... Вот и нового, "западного" Солженицына раскусила первой, сразу после "Ленина в Цюрихе", "Ну, -- сказала, -- какой же он интеллигент! Ординарный русский шовинист, каких ныне пруд пруди... Сейчас все наши юдофобы подымут голову... " Как ее постигнуть, эту княгинюшку? Воистину, таинственная славянская душа!.. Правда, в данном случае, добрая.
Однажды студенты возили меня к зубодралу, чтоб не обманули. Выяснили, что вырвать зуб стоит двадцать долларов. А счет прислали на сто сорок. Мария Ивановна попросила меня задержать оплату и отправилась шуметь. Спасибо ей за хлопоты, хотя мне это не помогло: с сильным не борись, с зубодралом не судись...
В те дни и вызвали меня "на мостик". Том попросил меня "не в службу, а в дружбу", кроме лекций о современной литературе вести языковой семинар -для выпускников университета. Семинар назван "эдванст конверсейшен", в буквальном переводе -- продвинутое собеседование.
Том Бурда представил меня слушателям, теснившимся за первыми рядами огромной аудитории, в которой я не так давно сдавал тест на выживание. Объявил, что курс рассчитан на два семестра и он надеется, что профессор Свирский не откажется завершить начатое дело. Так мне было деликатно объявлено, что мой контракт будет продлен еще на год. Через неделю, получив письмо от жены, я заявил Тому, что весной уеду в Канаду. Это решено.
-- А на три года? -- Том улыбнулся хитровато, и тут же вызвал секретаршу, чтоб перепечатать контракт. Я не подписал, но заколебался...
На мой семинар записались выпускники, которые уже постигли русскую грамматику. Иные даже решались объясняться по-русски, но едва они раскрывали рты, становилось ясно, что говорят иностранцы... А вокруг столько заманчивых приглашений на работу: промышленные компании, торговые фирмы, газеты, информационные агентства, таинственные три буквы CIA -- все зовут. Только вот русский надо знать, как родной.
А как его постичь, как родной, когда у русских все засекречено? В английском правила ударения известны каждому школьнику. На первом слоге. У французов -- на последнем. А у русских -- секрет. Никто не может объяснить. Даже профессор Бугаево-Ширинская.
Я тоже не могу. У русского ударения правил нет. Говори, как слышишь.
А на островах имени Джорджа Вашингтона поют, кричат, признаются в любви на английском, испанском, португальском, даже на редких индейских диалектах, но только не по-русски.
Безвыходное положение.
Я накупил сочную русскую прозу, без высокой образности или подтекста, чтобы не осложнять. Повесть "Сережа" Веры Пановой, рассказы Михаила Пришвина, от которых, чудилось, пахло разнотравьем. И предложил читать вслух. Девчушка, сидевшая за первым столом, подняла руку: -- Можно я? -- И понеслась:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Бедный Пришвин!
Мужчина в затейливых очках, у окна:
-- Сережа бОится пЕтуха...
Бедная Панова!
Исправил произношение каждого слова. Схватили на лету. Произнесли правильно. Повторили всем классом. Хором. Правильно. Слава Богу!
Прошло три дня. Снова взялись за Пришвина. Опять, как в первый раз. Точь в точь:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Вот уже месяц занятий позади. Опять "плОды", хоть караул кричи! Отправился за советом к профессору Бугаево-Ширинской.
-- Дорогой коллега, -- сочувствует. -- Не вы первый зубы сломали. Это только Том мог вообразить, что вы можете все... Поедут наши питомцы по обмену в Москву или в Ленинград, научит их "улица безъязыкая... " А пока даем, что в наших силах. Не убивайтесь понапрасну. Правил русского ударения нет. А на нет и суда нет.
Я не убивался. Но обидно...
Все судьбоносные решения ко мне являются, когда дальше край. Еще шаг, и погиб.
Как-то с привычной наглостью американского преподавателя я сел на стол, закинул ногу на ногу так, что моя подошва покачивалась у носа сидевших впереди, и стал декламировать заветное:
Я вас любил, любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит.
Я не хочу печалить вас ничем...