Давид Айзман - Их жизнь, их смерть
Все виды вишен уродили одинаково обильно. Были прекрасные, дерзостно-алые вишни, полные светлого жидкого сока, — прозрачные до того, что совершенно явственно, как через стекло, виднелась в них косточка. Были мясистые, чернопунцовые, как сгущенная кровь. Были золотые, как спелый лимон, с нежно розовыми жилками на обращенных к солнцу бочках… И такое было их великое множество, что местами деревья казались не зелеными, а красными…
На заре клевали вишню воробьи, с пьяным криком тучею перелетая из сада в сад. И люди не сердились на них, а дружелюбно и светло улыбались, ибо знали люди, что не все истребят птицы, что для всех хватит господней щедрости… Детишки вишню съедали в несметном количестве, и целый день можно было видеть их счастливые, смеющиеся рожицы, вымазанные красным вишневым соком, как кровью. И руки, и передники, и чулки, и тетрадки, и волосы на голове, и белая шерсть весело прыгавшего Трезора, — все забрызгано и запятнано было этим соком…
Везде и всюду разговоры были о вишне, хвалили ее полноту и сочность, запах ее и яркость, вспоминали, сколько лет назад был еще такой же богатый урожай, и старались найти объяснение этому необычайному изобилию. Варили варенье, пекли пироги, приготовляли наливку и кое-где курили уже из вишен водку. В садах стояли высокие лестницы, иногда связанные из двух небольших. По ним взбирались женщины с кошелками, а ребята, возбужденные, радостные, с веселым визгом, проворно, как молодые обезьяны, цеплялись по отягченным ветвям в озаренной солнцем листве. Качались под ними ветви и гнулись, иногда дети скользили и срывались, но тут же ловко и быстро схватывались за другие ветви, и смех при этом делался еще более беззаботный и более веселый… Ослепительно яркие вишни звали к себе и манили, лукаво дразня всем очарованием своей свежести, всей нежной сладостью своего аромата… И не докончив общипывать ветку, люди бросали ее, взбирались выше, уходили дальше, к другим, еще более привлекательным, еще более щедро обсыпанным красной, сверкающей искрой…
Какое обилие! Какая ликующая роскошь! Какой безумный, безбрежный разлив!
Те, которые не могли взбираться на деревья, — старцы и маленькие, — и всем помогавший Трезор, — толкались на земле. Кто-нибудь тряс дерево, спелая вишня, с густым и дружным стуком, шурша по листьям, буйным дождем падала на помятую траву, и при каждой новой волне этого алого дождя стоявшие внизу люди стремительно с пестрым взрывом веселых восклицаний, толкая друг друга, бросались подбирать алые шарики… Запах вишен, сладкий и влажный, запах оторванных листьев, которые падали на головы, на плечи, на руки, возбуждал и веселил. От него, и от игривой сутолки, и от яркого солнца, молодели и оживлялись старики. Давно одервеневшие спины разгибались, давно начавшие трястись руки протягивались бойко, давно отуманившиеся глаза искрились и светло улыбались при виде смеющегося блеска вишен. И что-то мечтательное, что-то доброе и ласковое, зарождалось вдруг в груди: у стариков — тихие воспоминания, тихие отсветы счастья далекого, у молодых — смутные грезы о счастье грядущем.
И нежным волнением охвачена девушка испанского типа, со всех сторон, как зеленою волною моря, затопленная бурною листвой. Вся она в белом. Желтая туфелька легко опирается на гибкую ветку, и длинные тонкие пальцы ухватились за ветку над головой. Уже не собирает девушка вишен, а поет, — странно взволнованная, вдохновенно поет она старинную сказку про храброго рыцаря Don Galor. При Шарлемане, при великом Шарлемане, первым из первых был этот рыцарь, и сердце прекрасной Азелии, благородной и гордой, заслужил подвигами, совершенными при обходе земли.
Это сказка, это не больше как сказка, — признаются чистые переливы девичьего голоса, — это всего только старая сказка, — но если нет в наши дни чистой любви, — говорят они затем, — если не слышно в наши дни про великое мужество духа, — поведай нам старая сказка, поведай про время минувшее, про подвиги и чудо былого. О, поведай нам, добрая сказка!..
На пышных, темных волосах девушки мягко играют алые вишни, вдоль стройной шеи скользят атласные листья. И звуки песни так прекрасны, и так пленительны, что, кажется, сами они убраны и пурпуром вишен, и ароматом листа, и золотом июньского солнца.
Привет ей, светлой. Благодарный привет милой девушке, стоящей там, наверху, и так звонко, красиво так и сильно поющей всем людям про мужество рыцаря.
Привет ото всех, от молодых и старых, от будущего и прошедшего, от скорби умершей, от радости и веселья родившихся…
И сверкают шутки, также густо сверкают, как вишни, и древние старцы соперничают с пятилетними внуками, ползая на коленях по траве или вырывая у малышей зацепленные старым зонтом и согнутые книзу ветки… Вспыхивают веселые ссоры, сыплются дружелюбные насмешки… Не удержав равновесия, скользит по траве и падает навзничь ветхий дед, а правнуки, измурзанные вишневым соком, со звенящим смехом, захлебываясь от восхищения, как ягнята, прыгают и кувыркаются вокруг, и чистый хрусталь их голосов кипит и струится, — и сквозь светлую листву, где вдохновенно поет она — милая девушка в белом, — взвивается вверх, к сочувственно, ласково глядящему небу.
Привет ей, светлой!
От скорби умершей, от радости и мечтаний родившихся, от песен, цветов и от солнца,
Привет!..
У матери Эрнестины, старухи Фонтэн, было три огромных вишневых дерева за селом, на склоне холма, среди виноградника. Это была чудесная вишня, круглая и мясистая, напоминающая и формою и цветом бычье сердце, и оттого и называющаяся coeur de boeuf.
По всему холму лег виноградник, и лоза его поднялась настолько уже высоко, что надо было ее привязывать. Для этой цели около каждого куста воткнут был шест, и шестов этих было так много, что издали, казалось, идут в зелени большие отряды войска с тонкими пиками.
Старуха принесла с собой корзину и лестницу, но лестница была коротка, и на верхушку деревьев старуха пробиралась по веткам.
Что-то случилось: ветка ли скользнула и подогнулась, нога ли на сантиметр левее или правее направилась… Старуха свалилась на землю.
Она упала так несчастливо, что левый глаз ее пришелся как раз на одну из пик, к которым привязывали лозу.
Пика прошла через мозг, и смерть была почти мгновенная.
… Голубое, безгрешное небо, такое доброе, такое милое, и тихий склон холма с тихим ароматом лозы, и светлые дали, и ласка, и мир, и чистая, ясная нега.
И разбитое тело человека, из которого хлещет горячая кровь.
Вишни в корзине, упавшей под спину, раздавлены, алые струйки сока текут между прутьев плетенки, они смешиваются с кровью человека, и с ней вместе уходят в песчаную почву виноградника.
V
Дом и виноградник — вот наследство.
А наличные деньги все достались мясничке Мари.
Так как Эрнестина не знала, что мать свалится с дерева в этот день, то с утра напилась. Ребятишки прибежали в деревню с неожиданной вестью о несчастьи, но пьяная Эрнестина долго не могла сообразить, чего от нее хотят. А когда сообразила, то бросилась на виноградник. Мясничка Мари тоже бросилась туда, еще раньше. Но по дороге она забежала в квартиру матери и, как следует обшарила погреб. В стене, позади высокой бочки, она нащупала давно знакомый выступ. Коротким железным стержнем, которым в мясной точат ножи и который она догадалась захватить с собой, она выступ расковыряла… Узелок!..
Не развязывая, и даже не оглядывая находки, взволнованная Мари сунула ее, вместе с железным стержнем, за пазуху и побежала к покойнице.
Она громко рыдала над мертвой матерью и крепко обнимала разбитое, окровавленное тело. Но железный стержень, торчавший за пазухой, стеснял, он толкал в грудь и живот и мешал нагибаться… Мари голосила, причитала, целовала остывшее лицо покойницы, и при этом мысленно негодовала на себя и себя бранила, — за то, что не освободилась от железного стержня, не бросила его по дороге куда-нибудь в траву… Потом пришла бы и взяла… Никогда никто не заметил бы.
Еще и еще причитала она и плакала. А когда растерзанный труп подняли и понесли, лицо Мари исказилось вдруг выражением ужаса и дикой растерянности, страшен был вид растрескавшегося черепа с вывалившимся мозгом, и страшно было внезапно сверкнувшее опасение, что в узелке за пазухой — одни только серебрянные монеты. Золото же все и бумаги остались в погребе в другой стене, где — вспоминалось Мари — должен быть еще один выступ.
Дом и виноградник сестры поделили.
Разумеется, поработать Жюлю пришлось тут не мало, и об этом он всем рассказывал обстоятельно. Нотариус, ведь он бестия. Сейчас тебе с толстомясой Мари снюхается. И все так и норовит, чтобы Жюля опутать… Бумага! На какого дьявола бумага?! Виноградник, — ну и подавай виноградник! И дом если — подавай сюда дом! А бумага, вот этакая куча бумаг, — не надо этого… Все это так, чтобы голову затуманить. Первые воры — нотариусы… Ну, однако же и похитрее их люди найдутся. Если у человека смекалка есть, он и нотариуса не боится.