Асар Эппель - Дробленый сатана
С. Е: А звери?
Я: Тоже дьявол, но бездуховный, не самопожирающий и поэтому очевидный схематический - этакое зло в понятиях эвклидовой геометрии.
С. Е: А люди что же?
Я: Эти - неочевидны и не просты, ибо они зло восчеловеченное, а значит, богоподобное.
...Тут С. Е. заговорил об атомах. Вот, наконец, и оно! Бомба (ато'мная) и всякая грязь и мразь на земле - не что иное, как Сатана - грядущий апокалиптический Разрушитель, отчасти уже съединенный или в значительной степени скопленный. Взять хотя бы протухшую речонку нашу, Копытовку! На свалке возле нее сплошь его мерзкие куколки и экскременты недр...
Весь день прошел в чтении, а в печке, сперва затлев и пуская в комнату из-за сырой погоды дым, то и дело вспыхивали страницы.
...Из-за каждодневных жертвоприношений - сожигаемой на алтаре Храма жертвы скотом - в Святом Городе постоянно пахло жареным мясом или, попросту говоря, духаном. (У нас так в Баку пахнет, - сказал С. Е.) Жителями сие ощущалось как особая святость храмового места...
Кот, которого она вчера с изумлением обнаружила забравшимся в замоченное белье (странностям этого кота конца не было), сейчас, припав к тропинке, глядел на мечущегося за соседним забором, безуспешно запускаемого тамошним мальчишкой монаха.
Монах летает хуже змея. Он запальчиво и быстро набирает высоту, но тут же стремглав врезается в землю. Вероятно, для успеха дела необходимо правильное соответствие сложенного особым образом листа бумаги с длиной мочального хвоста. Но как этого добиться, не знает никто.
По тому, как в низком воздухе монах пикирует, по хрусту кустов и топоту ясно, что мальчишка за забором носится взад-вперед, обеспечивая подъемную силу. Однако монах неуклонно выворачивает к земле, и мальчишке запуск не удается. Мне тоже не удавался, а хотелось бы при жизни увидеть хоть кого-нибудь, у кого получалось!
Единоборствует с летательным строптивцем сын той самой соседки по имени Ревекка, которая заходила к ней с фотокарточкой. Боже мой! Только что мальчик был совсем маленький (ой какие они в этом возрасте, я вам просто не могу передать!), и она лепетала над ним несусветные слова и приговаривала: "Ревечка родила человечка", а сейчас разносит по домам заплесневелые лимоны, зарабатывая на хлеб с маслом и голландским сыром. Сто граммов сыра в магазине тонко нарезают, ломтики на хлебе сохнут, выгибаются, запотевают и начинают лосниться, и эту изогнутую снедь - любимейшее свое лакомство - он съедает со сладким чаем. Да-да! Только что она хлопала его по задику, приговаривая на одной половинке "хлебчик", на другой - "булочка", или спрашивала, усадив на колени: "Доктор дома? Дома! Гармонь готова? Готова! Можно поиграть?" и - хвать за живот, а он уворачивался и заливался, показывая беззубые десны! И до сих пор - до сих пор! - у него, допоздна спящего, из уголка рта, как у маленького, бежит на подушку слюна. А когда после безостановочного его нытья она достает сохраняемое на черный день сгущенное молоко, он - только он! - соскребает с изнанки искромсанной жутким консервным ножом крышки из-под липких наплывов сахарные кристаллики...
Сегодня у него - "монах", вчера он был часовой с винтовкой. Вернее, тень часового с винтовкой, потому что, приладив к выпиленному из доски прикладу узкий колбасный нож, который ей подарила Криворучка, он стал отбрасывать тень на стену - точь-в-точь как человек с ружьем и штыком - и, завороженный, простоял так весь вечер... Боже мой!.. Боже ты мой!..
Пока на дворе солнечное утро и сохнет от ночного дождика земля, и на просохшем бугорке мотает за мечущимся монахом головой с вытаращенными крыжовенными глазами кот, ей хочется побольше прочесть и пожечь страниц. А к ней - гости. В дверь постучали. Пришла молодая латышка Линда, перешивающая казакин. За работу Линде обещана этажерка, которую кот все равно дерет когтями.
Одичавшая в детдомовских скитаниях по свирепой России гостья сбивчиво, то ли слева-направо, то ли не поймешь как крестится на икону, потом, подумав, крестится как надо.
Линда ей симпатична и вообще, и потому, что тоже хромает. А сейчас принесла еще и ведерко воды. Пошла за водой, но сперва набрала ей, а потом на обратном пути - нальет себе.
От Линды в комнате сразу запахло молодой женщиной, а молодая женщина эта стала глядеть на разные старинные вещи и удивляться накидке, которой на постели накрыта главная подушка, вышитой переливающимся цветным бисером.
Тут же за Линдой постучалась Ревекка, с порога спросившая: "Вы топите печку? Я тоже! Из-за этих дождей такая сырость, что коржики, которые я вчера испекла на соде, сегодня уже заплесневели". Сказала она почему-то именно это, хотя собралась удивиться: "Вы держите иконы, разве вы такая отсталая?", что могло стать удобным для общения самоутверждением.
Сразу отметим: у Линды все вопросы простые, у Ревекки - нет. Кроме того Ревекка, которая шьет сама, Линдиного шитья не признает и, когда может, дает это понять.
От печки дымило. Все начали закашливаться и тереть глаза. "Пойдемте в сад", - сказала хозяйка, чтобы отвлечь разговор от дымившей печки, а значит, от уничтожения записей.
У Линды, между тем, по причине ожидаемых подковырок, сквозь кофточку здорово заторчали соски. А уж это, чтобы уязвить, ничего удобней нет. И Ревекка переводит разговор на них, потому что от сосков всего шаг к большой груди, а от большой груди всего ничего перейти на выточки (через "о"), по поводу которых она Линду обязательно подъест...
- Как вы можете в такое время так не стесняться с грудью! - заявляет она, однако, обозначив нужную тему, сама же сбивается, злонравные намерения забывает и говорит:
- Когда я была девушкой, у моей подруги кружочки, которые у нас на грудях, выглядели точь-в-точь как пара глаз. А что вы хотите, это же была старинная грудь! Мы, девочки, когда хвастались одна перед другой нашим уже дамским телом, ей очень завидовали, но она умерла на чахотку...
- У нас тоже у барышень Стецких...
Похоже, начинается разговор не для наших ушей, так что не станем вслушиваться...
У кота безумные глаза. Он водит треугольным своим хайлом за треугольным же монахом, и глаза его сатанеют все больше. Им здорово мешает разлохмаченная бельевая веревка, специально повешенная невысоко, чтобы увечной хозяйке ловчей было сушить белье. Не стерпев, наконец, в своем охотничьем визире шевелящую нитяными лохмами помеху, кот на веревку прыгает и, повиснув на всех лапах вниз головой, как заводной колотит по ней задними ногами. Потом почему-то отвлекается, на весу обращает морду к женщинам у садового стола, шмякается, в ужасе взлетает на всех лапах и, наконец, - уже преспокойненько - трюхает по двору к Линде.
- Я выточек на казакине не стала делать! - говорит, чтобы хоть что-то сказать, Линда.
- Какие выточки?! Что вы балбечете? Это у вас шестая грудь, а у нее же все впалое!
Слава Богу появляется кот и прыгает к Линде на колени.
- А ко мне не идет! - говорит хозяйка.
- Я этого котика знаю, он у меня гостевает! - радуется Линда перемене разговора.
- Уж очень он странный. Вчера, знаете ли, сидел в белье, прямо в мыльной воде. Только уши торчали.
- Наверное, вы отоварились мраморным мылом, которое из вонючих кишок варят, - догадывается Ревекка.
Линда подхватывает кота под мышки, и, уставясь ему в треугольное с прижатыми ушами рыло, фыркает: "Пш-ш-шонки хошь?!". Кот что есть мочи мотает башкой, вырывается и убегает.
- Не хочет, паразитина!
- Я кошек не люблю! От них вши! - говорит Ревекка.
- А не глисты? - зачем-то сомневается Линда.
- Кошки, собаки, для чего они нужны? Особенно мопсики? - настаивает Ревекка, не снизойдя до Линдиной реплики. А Линда, не слишком хорошо освоившаяся в русском, вдруг выпаливает: "Мопса своего наша барыня на фольварке пездолизком звала...".
Все пропускают плохое слово мимо ушей, а Ревекка возвращается к прежней теме:
- Нет, вши! Зачем вы говорите, если не знаете! Что у меня не было вшей! У всех же в войну были. У вас были, Лампья?
- Были! - кивает хозяйка.
- И у мужа тоже? - но, поняв, что такого говорить не стоило, кричит за забор: - Больше не бегай! Брось этот монах! У тебя же сердце!
- А у меня после бани одна вошка в бретельке стала жить! - сообщает Линда.
- Это платяная! - победно констатирует Ревекка. - А еще бывают головные и подкожные! - (насчет подкожных ее собеседницы ничего не знают, как не знают, что в этот момент, весь натираясь серортутной мазью, с ними единоборствует перепуганный Фимка со Второго проезда).
Платяные, головные, подкожные... Ну разговор!
Уберечь бы от забвенья этот разговор, Господи! И серый садовый стол. И теплый солнечный свет. И монаха, застрявшего в проводах. И замоченное белье в бадейке у сарая...
А Линда о подкожных, похоже, вспомнила (девочки в детдоме, когда у них волоски выросли, таких бекасов от завхоза набирались), но, чтобы разговор не перекинулся на противную мазь, заговаривает об ожидаемом долгие годы газе: