Сергей Антонов - Свалка
Белой бабочкой летела на яркий свет, ударившись об металл, отлетала и металась по свинцовому, в слепящем холодном свете фар лугу белая рубаха счетовода, кричала: «Нет такого закона, нет документа», — глухо работали моторы, тяжелой длинной громадой замер на краю луга чужой силуэт, потому что, не сдаваясь, пропадала и возникала в слепящем свете маленькая человеческая фигурка, — одинокая, раскинула руки в запрете бессильном, взревев железной утробой, двинулась с места громада, но уткнулась железом в белую рубаху и остановилась вновь не в силах одолеть живого. Из-за большого черного бока самосвала выскочил с потушенными фарами в ослепленный луг низкий силуэт, две двери раскрылись, словно два хищных черных крыла, с покатыми плечами фигура легко шла к белой мечущейся рубашке, шла, не прибавляя шага, словно не было у нее иной цели, как только идти и идти, пока не наткнется на одинокого на лугу человека, а наткнувшись, коротко взмахнула рукой, будто и незачем вовсе, вернулась, ровно и легко ступая, к машине. В свете фар не мелькала больше белая рубаха, заурчав, тяжело двинулась громада в луг, поползли, сливаясь с темным небом, вверх кузова и в темноте ночной, пока не привык глаз и не ушла в ночь колонна машин, не видно было, что изменился луг. Всю ночь гудели машины, а утром пропал луг — курилась розовым дымом свалка — не было больше луга.
Весь день искали поселковые пропавшего счетовода. Счетовод был человеком пожилым, здоровьем хорошим не отличался, хватался, понервничав, за сердце, и опасались люди — лежит без помощи пожилой человек, ткнувшись в землю под кустом. К концу дня прибежали в поселок дети с хорошей вестью — здоров счетовод, и пошли впереди взрослых, указать, где видели счетовода.
Остановились поселковые, совершенно не узнавая места, где был всегда луг, а сейчас пахло тут смрадом, гнилью, громадная свалка, поднимаясь высокой серой горой, закрывала небо — мертво, тихо было кругом, шорох легкий лишь слышали уши — осыпался щебень стружкой по крутому склону, найдя ямку, затихал, но в глубине смердящей горы что-то шевелилось, потрескивало — нечистое, колдовское место!
Дети повели взрослых дальше по краю свалки и указали на человека грязного, нечесаного, евшего гнилой банан, когда же взяли его под руки, закричал счетовод: «Покажи документ! Нет такого закона! Где документ ваш?»
В поселковой больнице нашел врач сильное сотрясение мозга у не переставшего твердить про документ счетовода. Но оказалось не все это свихнулся человек, и, сев в красные «жигули», отвез врач счетовода в больницу для душевнобольных людей, а два брата врача держали вырывавшегося человека, не перестававшего твердить про документ, за руки крепко.
Ну а зачем автору Пенкин? Может быть, в первую очередь интересны необычные исследования живописца? Нет, вовсе не так. Прежде интересует принцип внутреннего устройства Пенкина, то есть главный стержень его: крайнее любопытство Пенкина имело больше характер внешний и, как заметит читатель, не повлияло на сделанный им выбор, если, конечно, не захлопнет книгу раньше, зевнув со скукой.
Любопытство Пенкина тем не менее сильно повредило ему: слух, быстро распространившийся в кругу заказчиков, звучал в разговорах так: «Талантливый был художник, но растерял талант, писать стал мертво. Краски потеряли былую яркость, пропал художник!»
Телефон Пенкина теперь молчал, заказов не было, деньги кончались, а Пенкин, проклиная чрезмерное свое любопытство, говорил, блуждая по комнате: «Черт меня дернул исследовать! Какая мне разница, гипсовые они или живые. Да хоть резиновые! Деньги-то у них настоящие. Дурак, исследователь, свинья!» Сказав себе «свинья» и тут же поняв, что попал в точку, обиженно пересчитал оставшиеся доллары и поехал к родной тетке за советом.
Сойдя с электрички, не обращая внимания на окружавшие его многоцветные, конца августа кусты и деревья, шел по тропе, бегущей над шоссе, быстро, и если замечал что, то автомобили, летевшие к лесу, среди которых не было машин отечественных, а все подряд иностранного производства.
Охрана в лесу тоже поменялась, и Пенкина долго ощупывал охранник, и только не обнаружив ничего подозрительного, вернул паспорт и пропустил Пенкина к бараку, где жила тетка.
Тетку с порога Пенкин не узнал. Женщина, открывшая дверь, имела накрашенные губы, подведенные синим карандашом глаза, на толстых щеках лежал, точно штукатурка, толстый слой розовой пудры, одета женщина была в яркий халат, словом, вид пожилая женщина имела карикатурный, отчасти даже страшноватый, живо напомнив Пенкину раскрашенного под его собственный портрет покойника на похоронах, на которые приглашен был Пенкин, еще будучи в фаворе. Но все-таки то была тетка, и поздоровавшись, еще не зная, как ему вести себя с размалеванной родней, Пенкин, молча сняв туфли, прошел по ковру в комнату.
Тетка, знакомым жестом разгладив скатерть, посмотрела на племянника: «Ну что, не узнал? Помолодела?» — спросила тетка, улыбнувшись белыми фарфоровыми зубами. «Не то слово — лет десять с гаком скинули! Да и халат европейский к лицу». — «Американский халат, не европейский, поправила тетка. — Не следишь за жизнью, племянник». «До чего ж оборотистая стерва», — позавидовал Пенкин. Вслух же, покаянно покачав головой, ответил: «Ваша правда — не поспеваю! Вот пришел за советом, как быть и жить дальше как. Непонятлив, оттого все…» Тетка поглядела в окно и, оборотясь к племяннику, спросила: «Официантом пойдешь? — Заметив же растерянность племянника, продолжила: — Что ты скульптор плюнь и забудь. Не дело это. Баловство. Официант — человек современный, нужный. Возгордился — думаешь, шестерка, обслуга. Так и есть обслуга, однако не я к тебе — ты пришел, помочь просишь, потому что не просто шестерка — лесная, козырная шестерка, твоя тетка. В общем, решишь, позвони завтра же — свято место пусто не бывает».
Пенкин работал официантом в лесу, с каждым новым днем убеждаясь в правоте тетки — чаевых к концу ночи набиралось предостаточно. Гостей делил Пенкин по количеству полученных чаевых, предпочитая не иностранцев, а собственных, проживавших в лесу или приезжавших в лес из города, и, услышав: «Чэлоэк!» — бежал резво на голос.
Бывало так: сделав заказ, потом второй и третий, отупев от питья и всевозможной еды, успокаивались гости, и без дела, облокотившись на шкафчик с посудой, слышал Пенкин механические звуки, ни в коем случае не похожие на звук упавшей вилки или звон тарелки, или замечал вдруг гипсовую ногу тупого неживого цвета под задравшейся брючиной. Язык, который использовали гости, состоял из набора повторяющихся слов, звучавших не по-русски, понятных разве гостям, жившим в лесу, иностранцам же не понятных или понимаемых с трудом. Ближе к концу ночи гости, потеряв все живые краски, повторявшие слова все те же — будто крутилась в зале раз заведенная одна и та же пластинка, потеряв всякое различие, составляли в синем дыму картину, потустороннюю, казалось, что и дым синий угарный идет снизу, от огромной сковородки, которую подвели уже черти под всю компанию, накаляется сковорода, гарью уже несет от крайнего столика, но вот через зал торопится в кухню метрдотель в черном смокинге, похожий на главного черта, будит уснувшего, пьяного повара, заливает водой чадящую, прогоревшую до самого дна кастрюлю… И все-таки, зная, что выгнали пьяницу-повара, облокотясь о шкафчик, смотрел покрасневшими от бессонницы глазами Пенкин в зал, наблюдал рассеянно, как ест благообразный француз ложку за ложкой горькую горчицу, которую подает ему с ухмылкой гость из леса, думал лениво — нужен французу гость — больших денег стоит экзекуция, и опять чудился Пенкину подземный чад и гарь.
Часов в девять утра, прибрав и приготовив столик свой к завтрашнему дню, выезжал на хоть и подержанной, но иностранной марки, собственной машине, на шоссе ведущее к городу, ехал домой мимо заколоченных домов, пустых бесхозных детских садов — летела под колеса нитка шоссе, встречные машины проносились в лес — жило шоссе, но полная жизни прогибалась, раскачивалась тонкая лента, окруженная пространством безлюдным, нехоженым, вымершим, качал в сомнении головой Пенкин и думал про себя: «Дура все-таки тетка. Выдумано все, точно так же, как и мой раскрашенный лось выдуман, потому что сделан с лося в лесу — мочатся выпившие гости под лося, пишут на нем то же, что и во всяком другом туалете найдешь».
Мысли подобного рода держал теперь Пенкин при себе, тем более назвать мыслями или тем более раздумьями мелькнувшее в голове раз или два нельзя — так, бойкость ума, не более. Пенкин каждый следующий вечер оказывался на своем рабочем месте, услышав зовущее щелканье пальцев или слово, бежал к столику резво, и если бывал серьезен и задумчив, то дома, подсчитывая чаевые.
Тут расстанемся с Пенкиным, не вспоминая о нем больше, обозначив место его настоящее, потому что какой к лешему из Пенкина скульптор? Баловство одно…