Александр Кабаков - Подход Кристаповича
А Вовка-вошка молчал, как убитый, до самых каникул, а после каникул еще много всякого было, и Мишка сам почти мбыл о даче и черных легковухах.
В сорок третьем же Вовку-вошку и вправду убили. Гдето на Украине, о чем Мишка, конечно, не узнал никогда, хотя и сам в это же время где-то в тех краях налетел на второе проникающее в бедро...
Тем все и кончилось. Да, вот еще что: дача сгорела - совсем недавно, в начале семидесятых.
2. ЛИНДА С ХЛОПКАМИ
За соседним столиком зазвенело стекло, Кристапович обернулся. По скатерти плыло рыжее коньячное пятно, погасшая настольная лампа лежала на боку, а рядом с ней таким же недвижимым предметом лежала голова, которую он узнал сразу же - будто не было десяти с лишним лет, и войны, и прочем всем, и будто не была эта голова наполовину седой, и не врезался в налившуюся пьяной кровью шею воротник дряхлого уже офицерского кителя, и будто не шумело вокруг знаменитое кафе, не подсаживались в углу к поэту с дьявольским профилем прихлебатели - кто теша душу, с угощениями, кто, наоборот, выпить задарма... Михаил встал, отогнал возникшее - школу в снегу, училку, нудным своим Базаровым усыпившую некрепком на впечатления хозяйкиного сына - и потащил Кольку вон, на слякотную улицу Горького, под гудки "побед", высаживавших на славном углу центровых ребят в полупальто с цигейковыми шалями и со сверкающими бриолином коками на непокрытых головах. Запихнул пьяного, разъезжающегося драными хромачами по грязи, в просторное и пыльное нутро "адмирала", вернулся расплатиться - и уже через полчаса гнал машину по едва видимому шоссе, наугад, туда, где жили они когда-то, не так чтобы очень плохо, да очень горько...
Николай, конечно, проснулся в пять, стонал, тыкался по избе за водой, зажег десятилинейку, едва не разгрохав стекло, долго сидел за столом, отчаянно скребя белый волос под несвежей байковой рубахой-гейшей, дико пялился на Михаила. Разговор пошел только часа через полтора, когда удалось добыть в сельпо мутноватую "красную головку" - Кристапович с привычным удивлением смотрел, как похмеляются, его к этому никакой ректификат не привел, пока выдерживал что и сколько угодно без последствий.
- Встретились, - крутнул головой Колька, нетвердо поставил на столешницу стакан, отгрыз кусок от изогнувшейся черной корки, закурил, старательно жуя мундштук "казбечины". - Встретились, мать его в кожух...
Кристапович молча слушал, о себе рассказал коротко и снова слушал, курил Колькины папиросы - свои забыл в кафе, потом снова пошли в магазин курево кончилось, да и водка тоже. Взяли того и другого, напугав старуху-продавщицу в старой синей милицейской шинели зелеными с недосыпу и перепою рожами, вернулись, и снова разговаривали - часов до трех дня, до хрипа. Уже почти засыпая, Михаил сказал:
- А я продавщицу узнал, Колька. Это ж нашего мильтона Криворотова жена, правильно?
- Точно! - изумился Колька. - Ну, у тебя память! Ну, бля, мыслитель с Бейкер-стрит!.. Только не жена, вдова. Помер мильтон наш, взяли его перед самой войной, в мае, чего-то насчет немцев неуважительно звезданул, его и взяли, а он тут же в районе, под следствием и помер... Дружки у него там оставались, следователи, наверное, дали в камеру-то наган - помереть...
Он поматерился еще минут с пятнадцать, допил бутылку и тяжко захрапел, привалившись к щелястой, с вываливающейся паклей бревенчатой стене, по которой тенями носились крупные черные тараканы. И, глядя на них, совсем других, чем городские рыжие, задремал и Кристапович. Сон его был обычным, к какому он уже давно привык - ни на минуту не переставал во сне соображать, прикидывать, обдумывать - так спал все время на войне, может благодаря такому сну и выжил, да и за последние годы работать во сне головой не отучился. К собственному удивлению, просыпался - если больше четырех часов подряд удавалось рвануть - вполне выспавшимся.
Сейчас было над чем подумать. К вечеру встречи с Колькой в жизни Михаила Кристаповича набралось предостаточно проблем. Капитан в запасе Кристапович, образование полное среднее, Красная Звезда и семь медалей, полковая разведка, последние три года работал по снабжению на стройке, что дурным сном росла на Смоленке. Зэки таскали отборный кирпич, пленные месили раствор под дурацкую свою петушиную песню, а он сидел в фанерной хилой конторке, крутил телефон, ругался с автобазой и цемзаводом и все яснее понимал, что так и всю жизнь просидеть можно, если не случится чего-нибудь такого... Чего и случиться не может. И пройдет она, единственная жизнь, в этой или другой такой же фанерной будке, и все.
Имущества у нем имелось: автомобиль "опель-адмирал", вывезенный по большой удаче из логова зверя, попал Мишкин дивизион прямо на отгрузочную площадку завода, где стояли три таких новеньких машины, и Мишка до сих пор удивлялся, как он тогда все хитро обделал; кожаное пальто, доставшееся от одного летуна, осваивавшего в свое время "Аэрокобру", а освоившего в результате "голубой дунай" у Марьинского мосторга; неплохой еще синий в полоску костюм из кенигсбергского разбитого конфекциона, поднятый с усыпанной мелким стеклом мостовой; в мелкую бордовую полоску костюм не хуже, чем у Джонни Вейсмюллера; да отличнейший "айвор-кадет", бульдожка, милая короткоствольная штуковина, неведомыми путями попавшая в комод той спальни, в прелестном профессорском домике, недалеко от лейпцигского гестапо, а теперь лежащая под левым передним сиденьем машины, завернутая в промасленную зимнюю портянку.
Жилья же не было совершенно, летом ночевал в фанерном своем кабинете, зимой у дальней-предальней родни - тетки не то четверо-, не то пятиюродной, ровесницы по годам, по занятиям же - певицы в "Колизее". Тетку звали Ниной, о своих отношениях с нею он старался не думать вовсе хотя воюя, а еще больше после войны, навидался всякого... Условие она поставила прямое на вторую ночь: "Ну, ты что, так и будешь там матрац ковырять?.. Если да, то метись отсюда, родственник, сию же минуту, понял? Я не могу так заснуть, а водить начну - тебе же хуже будет..." Ну, а с другой стороны - не очень он и сопротивлялся, так было проще, а предрассудки забывались все бесповоротнее в той долгожданной, но такой непредполагаемой жизни, что наступила после демобилизации... Милиция не беспокоила, довольствуясь пропиской в каком-то общежитии - бараке за Тайнинкой, где он и не был никогда. Ел чаще всего либо в пивной на Тверском, рядом с Пушкиным, либо в том самом кафе - вокруг были люди, они говорили вроде бы об интересном для него, но уже через пять минут такого случайного подслушивания или случайной же беседы ему становилось невообразимо скучно и одновременно смешно - будто с пай-мальчиком, послушным маменькиным сынком поговорил... А ведь и сам мог быть, как какой-нибудь из этих, в наваленных пестрых пиджаках-букле и полуботинках на "тракторах" - кабы не война, не бездомье, не отец, не вся эта его проклятая уродская жизнь...
И как раз тогда, когда он твердо решил: "Все, надо чего-то делать, выбираться надо из помойки, да и должок бы отдать тот не мешает, если удастся, а не удастся - так и черт с ним, можно и об угол башкой..." - как раз в этот момент зазвенело стекло, и он увидел пьяного Кольку, сына хозяйки той подмосковной избы, где плакали они с матерью вдвоем по ночам, прижимаясь друг к другу в ледяной и душной постели под старыми рваными овчинами, запрещая друг другу вспоминать отца вслух и вспоминая, вспоминая... Верный Колька, преданный дружок и слушатель, потерявшийся где-то еще на Волховском - то ли убит, то ли плен.
Колька же в кафе забрел впервые и случайно. Отвоевал, отхватил свои три осколка, контузию бревном от земляночного наката, под самый конец лейтенантские погоны, сшил из английского горчичного шевиота китель, нацепил на него все свои нашивки и медаль пехотного комвзвода, да и вернулся домой - в заколоченную кривыми досками избу. Попил, как положено, день-другой за упокой материнской души, потерзал трофейные вельтмейстеровские мехи, да и пошел служить вахтером в министерство, в здоровенный серый дом на Садовой, стоял в черной форме в дверях под квадратной башней с часами. Отдежурив, форму оставлял в караулке, надевал бессносный британский материал, шел куда-нибудь на Разгуляй, пил много и по-дурному, с инвалидами, из какой-то поганой артели.
В артели и познакомился с Файкой - татаркой невообразимой красоты, синеглазой, на тонких и длинных жеребячьих ногах, грудастой и безобразно по пьянке буйной. Одевалась Файка так, что рядовые артельщики только слюной исходили - с каких денег, непонятно: румынки на меху, цигейка под котик, бостоновая юбка до колен, прозрачные чулки из американских посылок - а заработку, как у любой надомницы, шестьсот, от силы семьсот. Чем Колька ее взял - никто понять не мог, а он сам только смеялся гадко, намекая, что, мол, не одним лопатником силен мужик, да и не только руками...
А на деле была Файка, когда трезвая, сентиментальной и привязчивой бабой, Кольку любила за беззлобность и именно за чрезвычайную силу, причем вовсе не пододеяльную, с радостью ездила с ним по воскресеньям в деревню, топила там печь, деловито варила щи и без претензий бегала по ночам за хату в коротких валенках Колькиной матери - и сама себе казалась настоящей хозяйкой, домовитой, чуть ли не мамкой... Ну, конечно, так шло недолго до первой выпивки в Файкином подвале на Солянке. Колька фальшиво и отчаянно громко наяривал на перламутровом своем трофее "Барона фон дер Пшика", а сама хозяйка то плясала с бухгалтером артели, обожженным через все лицо и лоб термитным немецким "ванюшей", то рвалась драться и дралась отчаянно, чем под руку подвернется.