Федор Кнорре - Каменный венок
- Ты, - говорю, - пойми, ведь ты не кого-нибудь, а самое себя страмишь. Ведь над тобой люди смеются, неужто ты сама не видишь, не замечаешь. Людям из себя посмешище устраиваешь?
- Очень я это замечаю, Вася... А за посмешище я вам еще припомню.
Я сперва и не обратил внимания на эти ее слова и все стараюсь с ней построже, вразумить, хотя без грубости, - до чего это несуразно ей так себя вести, и так далее, и так еще далее, все я говорю, говорю и наконец замечаю - смотрит она на меня, смотрит светлым взглядом, а слушать меня вовсе не слушает. То есть вроде бы и слушает, но будто от меня к ней не вразумительное рассуждение доносится, а, например, приятное жужжание или дудочки гудение, и она со своим удовольствием эти звуки слушает.
У меня все мысли и расплескались.
- Неужто же тебе самой-то не надоело?
- Что?.. Нет, Вася, мне на вас глядеть во всю жизнь никогда не надоест!
- Опомнись! Не про то ты говоришь!.. Ты что, людей не знаешь? Люди-то, они знаешь какой народ! Они ведь бог знает что вообразить могут!
- Ну и пускай про нас чего хотят воображают!
- Да ты дурочка или маленькая? Про каких про нас: про тебя думают, над тобой насмехаются.
- Как же про меня?.. Неужто вы? Неужто от меня отказываться?.. Ой, до чего вам, наверное, даже совестно сейчас так говорить!.. Ой!.. - За голову схватилась, того гляди во весь голос завоет.
- Опомнись! - кричу ей. - Опомнись поскорей, замолчи.
Возможно, я при этом от досады ногой притопнул. Возможно. Не помню, но заметил. Только вижу, она пальцем на мою ногу показывает, палец у нее дрожит, но сквозь слезы очень явственно выговаривает:
- А это я тоже вам припомню, как вы сапогом! Сами от меня отказаться... отказаться задумали, а на меня же бессовестно сапожищем топаете!
Я опять других слов не найду, свое кричу:
- Опомнись! От чего мне отказываться-то? Ведь не было же у нас с тобой ничего, да люди-то, они какой народ?..
Она прямо пошатнулась даже, руками всплескала.
- Не было?.. Отрекаетесь? Чужие мы, значит, теперь, да? Чужие!
- Ох, да не про то я тебе: чужие - не чужие!.. Я тебе про поведение... насчет, например, чтоб у мельницы стоять!.. Тьфу, да ты понимаешь ли, про что разговор у нас идет?..
- А про что? Ну, может, не понимаю...
- Про что народ думает!.. Ну?.. Люди-то про то только думают: было промеж нас с тобой что или не было! Вот о чем, поняла?
Она прямо со стоном на землю так и села:
- О-ой... ну, поняла я наконец, про что вы меня так упрекаете... Поняла я... Ну, не было.
Схватилась ладонями, лицо стиснула со всех сил, слезы между пальцев бегут. Сидит на земле. Безутешно со стороны на сторону качается.
- Не было... Поняла!.. Ну да, не было, я же сознаюся... Вот вы чего, значит, добивались, ну, сознаюсь: не было!..
- Ну вот, раз сама же ты сознаешь...
- Да-а!.. - ревет в голос. - Сознаю!.. Добились!.. Теперь можете отрекаться от меня, да?.. Бессовестно!.. Как будто это я, что ли, виновата, что не было? Все одна я, да?.. Я, я?.. По совести скажите!..
- Очнись-опомнись! Ты только прислушайся! Тебе самой-то слышно, что ты такое говоришь? Доносится до тебя хоть издаля?
Она головой мотает.
- Не слышу ничего и слушать больше нечего, раз я сама же выхожу у вас виноватая и вся жизнь у меня теперь порушилася! А?.. - Мне в глаза заглянуть старается, а сама и не видит ничего, много ли сквозь такой ливень разглядишь.
- Кончай только реветь, слышишь?.. Кончай! По совести сказать, ты, скорей всего, пожалуй, и вправду не виновата. Нет...
Значит, что-то донеслось до нее: прислушалась и чуть приутихла.
- Зачем же вы меня, Вася, этими разговорами мучили?..
- Теперь-то ты можешь слышать?
- Ничего и теперь не могу, кроме как до чего же вы человек хороший и как я вас люблю без памяти.
- Скажешь тоже... Хороший... То мне все что-то припомнить грозишься, то теперь вот хороший... Что ж ты не припоминаешь?
- Будет, может, еще время... Заживем, поженимся, тогда, может, и припомню.
- О-о? - говорю. - Так мы, оказывается, уж жениться собрались? Это когда же это будет?
- Как это можно, чтоб я вам назначала. Вы, Вася, хозяин. Когда вы скажете, все по-вашему и будет! - Это она мне так говорит, а глаза ее непомерные сквозь все слезы, как сквозь туман, проясняются. Точно в фонарике за запотевшим стеклышком свеча еле затеплилась и вот там все ярче пошел огонек разгораться.
Тихонько подымается она с земли, и вот мы стоим друг против друга, и все слова, худые и добрые, умные и глупые, которые мы говорили друг другу, оказываются больше недействительные, и до того мне делается трудно поддерживать себя ради своего достоинства хоть чуточку погрубей!..
С великим трудом мы и с места-то сдвинулись и пошли в какую-то сторону... Молчим, и она идет, ступает рядом со мной, будто до краев налитую миску с молоком по жердочке через овраг несет и оступиться, расплескать боится - до того это ей опасливо да радостно.
- Ну что?.. Пряника тебе купить, что ли?
- Купить.
- Глаза бы утерла, ведь ты будто из-под ливня выскочила. Народу сколько смотрит.
- Очень рада, что смотрит, пускай бы побольше.
Тут взял я у прянишника его Георгия Победоносца, мятного, с самой верхней полки. Окаменел он окончательно, ожидавши дурака, который его решится за сорок копеек купить. Однако дождался, подсох, но все разобрать можно, где конь, где змей.
Двинулись мы от палаток через всю толпу. Она идет, за меня держится, а пряник в обеих руках несет - точно это ей золотую корону в бриллиантовом футляре подарили.
Идем. И я как гляну, погляжу на нее сбоку, уж ничего не разберу: да правда ли когда-то она мне какой-то худшенькой представлялась, а может, и глаза-то у ней такие - краше по всему свету не сыщешь?"
Такие его рассказы я как сказку запоминала и чуть ли не слово в слово выучивала и все понимала, кроме одного: дедушку молодым я без труда себе представляю: красивый и добрый и громадный, как богатырь, а вот как он мог в мою бабушку влюбиться - никак не могла представить. Бабушка, она и есть бабушка. У ней и зубов-то нет! Нет, наверное, та молоденькая с мятным пряником все-таки какая-нибудь другая была...
Кончив рассказывать, дед Вася говорит мне: "Ну, полезай спать", а сам остается сидеть у костра в темноте летней звездной ночи и, глядя в огонь, все улыбается, и я думаю, кому это он?
Я залезаю в шалаш, там душно пахнет укропом, сеном, огурцами, а я думаю: это пахнет сном.
А к зиме, как пошли первые морозы, нам вовсе нечем стало кормиться, и, не помню как, мы с дедом Васей все бросили и ушли в город, в Питер, попали совсем в иную, чужую Городскую страну из своей Деревенской и оказались тут точно пришлые, какого-то дикого царства жители, бесприютные, бестолковые, перед всеми виноватые, последние люди. Всё бродили, расспрашивали, а дед Вася еще к тому конверт с Нюшкиным адресом сослепу потерял. Так уж берег, прятал, да и упустил, со страху потерял, наверное.
Морозы держались лютые. Досталось морозов за всю жизнь той девчонке Саньке, как вспомню.
Вот она спит, а дедушка неумолимо ее трясет, расталкивает. Во сне ей было тепло в глухих зарослях мягких, прогретых солнцем лопухов - она там барахталась в обнимку с лохматой, теплой, весело рычащей собакой, а чей-то голос протяжно, с нарастающей тревогой, издалека ее звал, а она не слушалась, и ей это радостно - не слушаться, когда о ней тревожатся, кличут, где-то ждут ее. Наверное, это голос матери?
Всеми силами она цепляется за сон, хоть помереть бы сию минуту, только бы не просыпаться, но ничего не помогает, дед Вася ее подхватывает под мышки, поднимает, усаживает. И она, не успев открыть слипающиеся глаза, уже всхлипывает от страха-отвращения к тому ненавистному миру, в котором, она знает, сейчас вот насильно очутится.
Зимнее, пустынное темное утро. Ночлежный дом закрывается, надо уходить куда хочешь, в промерзлые улицы. Сразу за порогом мороз хватает за щеки, а скоро уже заноют ноги выше колен, потом заболит грудь, спина. И это день только-только начинается!
Город весь в белых дымах, скрипит от мороза. Уличные фонари еще горят, как ночью, и еле видны в морозном тумане. Редкие ранние прохожие бегут, пряча лица от мороза, точно от злой погони.
Трактиры открыты. Счастливые люди туда забегают, и за ними сейчас же захлопываются, бухая о намерзший ледяной порог, двери с тяжелыми противовесами, и клубы пара вырываются из тепла на улицу.
Зайти туда можно, только нужно за чай пятачок отдать. У деда Васи пятачок и есть, да тратить очень уж боязно.
Ночной извозчик спит, уронив голову, согнувшись дугой, туго обхватив себя руками, далеко спрятанными в рукава; лохматая, вся белая от инея лошаденка не шевелится, тоже низко понурив голову. Их тоже не пускают в тепло.
День только начинается, до ночи далеко, а Санька уже хнычет с закрытым ртом, так ноет в груди, а они все куда-то идут, цепляясь друг за друга, куда им присоветовал последний советчик в ночлежке.
Протяжно визжат на поворотах трамваи с толсто намерзшими белыми стеклами; за оградой железных копий стынут кудрявые от инея деревья какой-то рощи. Санька думает: это, наверное, у них тут кладбище такое обмерзшие статуи, какие-то черные чугунные люди поставлены на высоких подставках, толстыми цепями кругом оцеплены.