Максим Горький - Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
А потом так устал, что ему уже и не думалось ни о чём, только хотелось скорее придти в город, отдохнуть в тепле, попить чаю. Согнувши спину, наклонив голову, он шёл, не замечая ничего вокруг себя до поры, пока ни услыхал в шуме вьюги унылый рёв фабричного гудка. Он остановился и, выпрямившись, глубоко вздохнул. А потом вытащил из кармана деньги, три двугривенника, и сунул их в рот, за щёку, чтобы они звоном своим не соблазняли городских людей.
Сквозь серый полог снега город был похож на тяжёлую тучу, осевшую к земле. Ванюшка снял шапку, перекрестился и сказал про себя:
«Вот и дошёл!»
IIКогда он вошёл в трактир, — густой, влажный воздух коснулся его лица и, точно тёплая, сырая тряпка, стёр со щёк колющее ощущение холода. Сизый едкий дым колыхался под низким сводчатым потолком и щипал глаза; запах водки, табаку и горелого масла щипал в носу; шум и гул в трактире был какой-то мутный, матовый, и от этого голова у Ванюшки приятно закружилась. Медленно пробираясь между столов, он искал себе местечка и не находил. Всюду сидели краснорожие извозчики, испитые, полуголые мастеровые; золоторотцы, одетые в лохмотья, пытливо и угрюмо оглядывали Ивана воровскими глазами. Один из них, высокий, худой, с рыжими усами, подмигнул Ивану и сказал, протягивая руку:
— Здорово, пентюх! Иди сюда!
Ванюшка откачнулся от него и задел плечом какую-то маленькую, круглую девицу. Лицо у неё было ярко румяное и чёрные брови велики, как усы.
— Тише ты, облом! — крикнула она сиплым голосом. В переднем углу трактира, под лампадкой, горевшей у образа, за столом сидел только один человек, Ванюшка подошёл к нему.
— Можно присесть?
— Валяй!
Кузин уселся на стул, расстегнул ворот кафтана и сказал:
— А-яй, много народу!
— Эдакое место не бывает пусто. Из деревни?
— Да…
— Работать?
— Надо бы…
— Плохи тут дела!
— Ну?
— Верно. Третью неделю живу…
— Нет работы?
— То есть — хоть помирай!
Мимо стола быстро мелькнул половой.
— Чайку бы мне? — крикнул ему Ванюшка и стал рассматривать своего собеседника.
Это был парень лет двадцати пяти, одетый в засаленную, рваную женскую кофту на вате. Высокий и худой, он низко нагнулся над столом, точно прятал от людей своё лицо, глубоко изрытое оспой, без усов и без бровей. Порою, быстрым и сильным движением шеи, он вскидывал стриженую голову и беспокойно, как бы догадываясь о чём-то, смотрел на Кузина большими серыми глазами. А когда он заметил, что и Ванюшка упорно рассматривает его, то улыбнулся тонкими губами и вполголоса сказал:
— Пальто было — проел, шапку — проел! Вот сапоги остались…
Он высунул из-под стола длинную ногу в крепком кожаном сапоге и добавил:
— Тоже скоро продам, — променяю!
Ванюшке стало жалко его и больно за себя.
— А может, как-нибудь… — сказал он.
— Где там! Тут нашего брата — как жёлтых листьев осенью. Гляди — сколько народу! И все есть хотят.
— Попьём чайку вместе? — предложил ему Ванюшка.
— Спасибо! Покорно благодарим… Я напился! А… вот кабы по стаканчику?
И он тяжело вздохнул.
Ванюшка пощупал языком деньги во рту, подумал, поманил пальцем полового и важно приказал ему:
— Собери-ка полбутылочки, — на двоих!
Рябой радостно улыбнулся, но не сказал ни слова.
— Где ночуешь? — спросил Ванюшка.
— Тут, недалеко, — по три копейки. А ты?
— Да я только сейчас пришёл.
— Чего же — будем вместе ночевать!
— Айда!
— Вот и ладно. Тебя как звать-то?
— Иваном… Кузин.
— А меня — Салакин, Еремей…
Они замолчали и, улыбаясь, посмотрели друг на друга. А когда половой принёс водку и Ванюшка налил рюмку Салакину, тот привстал, взял рюмку и, протягивая её Кузину, сказал:
— Ну, выпьем, в знак сошествия нашей дружбы!
Ванюшке очень понравились эти слова. Он молодецки опрокинул рюмку в рот, крякнул и радостно проговорил:
— Вдвоём-то лучше!
— Ка-ак можно!
— Я всего первый раз в город работать вышел. Так, по делам, — бывал, а жить — первый раз, — говорил Ванюшка, наливая по второй.
— Я тоже. До этого всё в поместьях работал. Да вот с приказчиком поругался, он меня и турнул. Собака рыжая!
— А у меня отец умер недавно. Теперь я — сам большой!..
Рядом с ними за столом сидели два ломовых извозчика, оба выпачканные чем-то белым. Они громко спорили, причем один из них — огромный и старый, — ударяя по столу кулаком, кричал:
— Так, значит, его и надо!
— За что? — спрашивал другой, чернобородый, со шрамом на лбу.
— А за то, — он понимай! Какой он работник был? Работники, — они, значит, тесто, хлеб богу! А прочие, которые, значит, неспособные к делу, — они, напримерно, осевки, отруби! Скотам на корм, — одно, значит, ихнее назначение…
— Все одинаково жалости достойны, — сказал чернобородый.
Салакин прислушался к спору и сказал:
— Неверно.
— Насчёт чего?
— Жалости. Взять хоть бы меня: приказчик Матвей Иваныч — враг мой! Он меня за что рассчитал? Я два года работал, — всё как быть надо! Вдруг он взъелся на меня, будто я стряпуху Марью… и всё такое. И будто вожжи — тоже я… Вожжи — они пропали! Ищи! Вдруг он меня — ступай! Как так? Я ему не нужен, а самому себе я очень даже нужен! Мне жить надо! И вот, — могу я его жалеть, приказчика?
Салакин помолчал и с глубоким убеждением выговорил:
— Я могу только себя жалеть и больше — никого!
— Конечно-о, — сказал Ванюшка.
После третьей рюмки они оба облокотились на стол, — лицо к лицу, возбуждённые водкой и шумом. И Салакин длинно, бессвязно и горячо начал рассказывать Ванюшке о своей жизни.
— Я — подкидыш! — говорил он. — Терплю мою жизнь за грех матери…
Ванюшка смотрел на рябое, возбуждённое лицо друга, утвердительно кивал ему головой, и от этого голова у него сильно кружилась.
— Ваня! Требуй ещё полбутылочки! Всё едино! — крикнул Салакин, отчаянно махнув рукой.
Ванюшка ответил:
— М-могу…
IIIКогда Ванюшка проснулся, он увидал себя лежащим на нарах в полутёмном подвале со сводчатым потолком, так же изрытым ямами, как лицо Салакина. Он пошевелил языком во рту — денег не было, а была только жгучая, горькая слюна. Ванюшка глубоко вздохнул и оглянулся.
Весь подвал был уставлен низенькими нарами, и на них лежали, точно кучи грязи, оборванные, тёмные люди. Одни из них проснулись и, тяжело двигаясь, сползали на кирпичный пол, другие ещё спали. Негромкий, но густой говор сливался с храпом спящих; где-то плескали водой. Растрёпанные фигуры людей в сером сумраке раннего утра были похожи на обрывки осенних туч.
— Проснулся?
Рядом с Ванюшкой стоял Салакин. Лицо у него было красное, должно быть он только что умылся холодной водой. Он держал в руках какую-то коробочку из меди, со многими колёсиками внутри её, и, как-то одним глазом рассматривая колёсики, а другим, улыбаясь, смотрел на Ванюшку.
— Здорово мы вчера! — сказал Кузин, с упрёком глядя на приятеля.
— Как следует кишки спрыснули! — довольным голосом отозвался тот.
— Все денежки свои ухнул я!
— Ничего. Проживём!
— Да-а, хорошо тебе…
— Ты — не беспокойся! У меня есть семнадцать копеек, а потом я сапоги продам. Проживём!
— Разве эдак-то, — недоверчиво глядя в лицо приятеля, сказал Ванюшка и, видя, что Салакин молчит, добавил: — Ты теперь должен помогать мне, как я с тобой свои деньги пропил, — стало быть, ты должен…
— Да ладно! Чего там? Слёзы вместе, смех пополам. Мы — не богатые, в дележе не поругаемся. Делить-то не много!
Его глаза и голос успокоили Ванюшку, и тогда он спросил:
— Что это у тебя в руках-то?
— Угадай!
Кузин оглянулся вокруг и вполголоса спросил:
— Для фальшивой монеты, что ли?
— Чудак! — смеясь, воскликнул Салакин. — Вот выдумал. И откуда ты знаешь про монету?
— Знаю. В семи верстах от нашей деревни мужик один занимался этим…
— Ну?
— В Сибирь его.
Салакин задумался, помолчал и, повертев в руках медную коробочку, со вздохом сказал:
— Да, ссылают за это…
— Значит, оно самое? — тихо спросил Ванюшка, кивнув головой на коробочку.
— Не-ет! Просто это — внутренность часов… Вставай, пойдём чай пить…
Ванюшка слез с нар, пригладил волосы руками и сказал:
— Идём.
Но медяшка возбудила его любопытство и вызывала в нём что-то похожее на страх пред ней. И, видя, что Салакин прячет её за пазуху, он спросил его:
— Где ты это взял?
— На базаре купил, когда пальто продавал. Семь гривен дал…
— А на что её тебе? — допрашивал Ванюшка.
— Видишь ли, — наклоняясь к его уху, таинственно заговорил Салакин, — давно я хочу уразуметь, почему часы время знают? Полдень — сейчас они бьют двенадцать! Как так? Медь простая и эдак устроена, что понимает, когда какое время? Человек может по солнцу догадаться, скотина — живая. А тут — колёсики, — медь?