Разбитое зеркало - Валерий Дмитриевич Поволяев
– Двое? – спросила она машинально, окончательно освобождаясь от сна. – А остальные? – Приподняла плечи, будто ей было холодно. Что за несуразные вопросы она задает? Поежилась. Услышала в телефонную трубку:
– Остальные спаслись.
Голос диспетчера был монотонным, лишенным всякого выражения. Подобные сообщения делать трудно, человек тут железным должен быть, поэтому диспетчер и прятался за собственный голос, совершенно лишенный красок, ровный и страшноватый, прятался, как за некий психологический барьер.
– Среди пропавших – ваш муж, Пчелинцев Сергей Сергеевич, – сообщил он.
Марьяна качнулась вперед, ткнулась головой в жесткую ткань оттоманки, потом, собравшись с силами, спросила свистящим внятным шепотом:
– А кто второй?
– Ежов.
Тут в диспетчере что-то надломилось – не смог он больше «держать роль», голос его потерял бесцветность, сделался живым, полным сочувствия, заботы, боли:
– Вы не тревожьтесь пока, пожалуйста. Возможно, Сергей Сергеевич на барже остался. Катер не пустой шел, а с баржой-водянкой, так водянка эта не потонула, уплыла по течению и забилась куда-то в ерик. Ищем ее, но найти пока не можем. Как только рассветет – сразу же найдем ее. А утром на «Лотос» водолазы спустятся. Так что не тревожьтесь, ради бога, отыщем…
– …Ежов это! Ежо-ов! – донеслось до Пчелинцева совершенно неожиданное. Такое неожиданное, что он невольно вздрогнул.
Наверное, если б в него выстрелили в упор из дробовика и картечь продырявила его насквозь, он, наверное бы, чувствовал себя легче, чем сейчас, – боли б такой не было.
А тут полыхнул перед лицом зеленый огонь, выел глаза, и боль такая, что хоть криком кричи, и нет бы ударило, а потом отпустило, нет, все бьет, бьет, бьет, бьет…
Когда боль малость улеглась, он повозил во рту осклизлым мятым языком, ощущая какую-то странную сладость, будто джема съел, несколько ложек навернул без запивки и теперь ему чаю хочется. Несколько минут спустя понял, почему ему сладко – от Ежова, его красивого вида, пришедшего на память; прямо-таки картинка, Ежов этот. Торт. Наружность у него такая, что все девки на него как мухи на липучку идут. Вон и Марьяна соблазнилась.
Пчелинцев, проживший на земле неполных сорок пять лет, не раз спрашивал себя, в чем смысл жизни? И не находил ответа. И мучался оттого, что не находил.
Действительно, в чем смысл жизни? Наверное, каждый даст на это свой, индивидуальный, ответ, ибо каждый познает смысл жизни, только исходя из своего собственного опыта. И ответов этих будет десятки тысяч, может быть, даже сотни тысяч, но ни один из них, к сожалению, не будет объективным, пригодным для всех.
Смысл жизни – в детях, в поколении, которое ты вырастил, которое идет за тобой и продолжает твое дело.
Смысл жизни – в счастье, в добре, в тепле, которое ты принес другим.
Смысл жизни – в единении людей, что делают жизнь иной, чем она была дотоле.
Смысл жизни – в том, чтобы воевать, и в том, чтобы бороться с войной. Вон ведь как важно, чтоб никогда не было войны, чтоб люди никогда не ощущали запаха пороха, не слышали свиста пуль, осколков, не видели слепяще-плоских вспышек, выбрасываемых автоматными стволами, и взрывов, поднимающих тяжелую, жаждущую жить, а не умирать, землю.
Смысл жизни в том, чтобы растить хлеб.
Смысл жизни – это самый трудный из всех вопросов-билетов, который получает на главном своем экзамене студент-выпускник.
Смысл жизни – в солнце и небе.
Смысл жизни – в доме и очаге.
Смысл жизни – в дружбе.
Смысл жизни – в учениках.
Так в чем же смысл жизни нашей?
А может быть, смысл жизни в том, чтобы получить возможность достойно отомстить человеку, который смертельно обидел тебя? Эх, обида, обида, как она порою слепит людей.
Как-то в Астрахани выступал один приезжий социолог, седой, с голосом громовержца Зевса, с грозным взглядом сквозь лучистые блики очков, с бородою, смешно задирающейся вверх. После лекции к социологу посыпались записки. В одной из записок вопрос был поставлен ребром: «Как по-вашему, в чем смысл жизни?»
Громовержец трубно хмыкнул, борода его раздвоилась, он стрельнул взглядом в зал, в тот ряд, откуда пришла записка, потом решительно махнул рукою:
– А-а-а, так и быть, дам я вам индивидуальный ответ. Один мой друг, известный писатель, соревновался как-то с электронно-счетной машиной. Состязались они, кто кому вопрос покаверзнее задаст. Так вот, задал он машине под конец соревнования вопросец: «В чем смысл жизни?» Машина думала-думала, думала-думала, долго не могла найти ответа, а потом выдала из прорези картонку: «Перестаньте выпендриваться!» Так что я тоже, уважаемые товарищи, не в состоянии дать ответ на этот вопрос.
Пчелинцев сглотнул противную сладость, потер ладонями охолодавшие плечи, ключицы, грудь, зажал зубами мерзлую дрожь, готовую вырваться из него, проговорил тихо, ровно, без всякого выражения:
– Ежов, значит… Ежов-ов.
Поугрюмел. Почувствовал, как у него странно начали чесаться, зудеть скулы – именно скулы, а не кулаки, хотя кулаки-то и должны были зудеть, а тут он вдруг ощутил в себе непоколебимое, какое-то одностороннее превосходство над Ежовым и неожиданно поугрюмел еще больше. Если в голосе Ежова чувствовалось смятение, тоска, страх, то в Пчелинцеве в считанные минуты установилось ровное, расчетливое спокойствие. Подумалось, что если сейчас этот заточенный в машинном отделении сердцеед будет выяснять отношения, то он не знает, что с ним потом сделает.
Он почему-то ожидал, что Ежов сейчас будет нюнить, плакаться, просить прощения, но тот молчал, и Пчелинцев повторил задумчивым, вдруг отсыревшим, дрогнувшим голосом:
– Ежов, говоришь… А выбраться из машинного отделения пробовал?
– Нет.
– Почему? – спросил Пчелинцев жестко, холодно и даже удивился резкости собственного вопроса, поскольку это было не в его характере. – Почему не пробовал выбраться?
– Не могу-у. Надо мной машина нависла, дизель перевернутый… Масло из него капает, Сергей Сергеевич. Страшно.
«Вот в чем причина – страшно», – подумал Пчелинцев. А разве ему, Пчелинцеву, не страшно? Да любому, кто очутился бы на их месте, было б страшно. Страх – это же человеческое чувство, его, наверное, как и слюну, какие-нибудь железы выделяют.
– Не может она над тобой быть, Ежов, слышишь? Не может.
– Я видел, когда катер перевертывался, дизель надо мной навис.
– Все равно этого быть не может. Машина не над тобой. Она сбоку должна находиться. Понял? У тебя видно хоть что-нибудь?
– Ничего, темно. Будто глаза выкололи. Ни черта не видно.
– Где сидишь?
– На компрессоре.
– В изломе борта, что ль?
– Да.
Пчелинцев помолчал немного, прикидывая по памяти, как могут располагаться предметы в перевернутом машинном отделении, где может находиться сейчас компрессор, где вспомогательный движок и где пульт управления, прикинул все это, потом тихим сырым голосом произнес слова, которые сразу же сняли муторный, непосильный и потому скорбный груз с ежовской души, и тот даже раздвинул холодные губы в улыбке.
– Вот что, Ежов. Ты держись. Я тут выход уже нащупал, дверь… Правда, приперта она чем-то. Но я ее открою. Если выйду