Гарвардская площадь - Андре Асиман
Я попытался объяснить, что толку от таких писем ни на грош, а вреда они могут наделать – превратят тебя в назойливого парию, особенно если твоему боссу все равно придется тебя регулярно видеть до следующего января. Он слышать ничего не хотел.
– Речь идет о моем достоинстве, – наконец пояснил он.
Вместо длинного письма, на котором он настаивал, я написал краткий ответ, поблагодарил Ллойд-Гревиля за его письмо… Калаж крайне расстроен тем, что нужда во внештатниках отпала… он приобрел бесценный опыт… будет ценить его до конца жизни. И т. д.
Он считал, что я сдаюсь без боя. «Ручки боишься запачкать, да?» – поинтересовался он.
Руки мои тут были ни при чем. То, чего он хотел, не срабатывало нигде – ни здесь, ни во Франции, ни в Тунисе, ни в каком бы то ни было ином месте.
Он обозвал меня трусом, подхалимом, un réac – реакционером.
Если бы я думал, что трехстраничное письмо, которое, как я знал заранее, никто не станет читать, хоть что-то изменит, я бы его написал. Но письмо не поможет. Протестовать бессмысленно, увещевать бессмысленно, партизанские действия ни к чему не приведут, особенно если кампания уже проиграна.
– Так и что делать? Сдаваться?
– Ты звучишь прямо как Че Гевара с Портер-сквер. Ничего тут не поделаешь.
Ему это не пришлось по душе.
– Тогда я увольняюсь немедленно.
– И думать не смей. Доучишь до конца семестра, а когда потом будешь смотреть на это вспять, тебе не в чем будет себя упрекнуть.
Он выслушал.
– Я могу не сдержаться.
Хотелось сказать ему, что Гарвард не итальянский граф. Никаких угроз, никаких сломанных зубов – даже в шутку!
И тут до меня вдруг дошло: он не сможет смотреть в глаза своему работодателю, не сможет смотреть в глаза студентам, даже не сможет смотреть в глаза посетителям кафе «Алжир», которые видели, как он сидит рядышком с парочкой студентов и повторяет с ними согласование прошедшего условного с совершенным предпрошедшим в контрфактивных придаточных, – он ни разу не повысил голоса, оставался бодрым и доброжелательным, а под конец обязательно заказывал cinquante-quatre, чтобы поднять им самооценку.
Ему хотелось скрыть правду. Не хватило мужества упомянуть про случившееся Леони, которая даже после их разрыва продолжала заходить в «Алжир» выпить с ним cinquante-quatre.
– Вы все еще с ней милуетесь? – поинтересовался я, пытаясь сменить тему.
– Нет, бросили эти глупости сто лет назад. – Потом, подумав: – Я могу еще на одну ночь у тебя остаться?
Разумеется.
Когда стало очень холодно и одеяла у меня иссякли, я объяснил ему, что в Америке некоторые спят под электрическими одеялами.
– В каком смысле?
Я рассказал. Он в жизни о таком не слыхивал. Пришел в ужас.
– Ну еще бы, нация вибраторов и электрических стульев.
На следующее утро я пожарил яичницу и сварил кофе нам обоим. Хотелось, чтобы он ушел сытым. Он отправился проводить занятие.
О том, что произошло, я узнал только к концу дня. Он вошел в аудиторию, раздал домашние задания, которые тщательно проверил накануне вечером, рассказал всем студентам, как его обидели на кафедре, и тут же вышел вон, но не прежде, чем выкинул в мусорное ведро свой «Parlons!» и остальные учебники вместе с методическими рекомендациями. Он знал, что тем самым лишается месячной зарплаты, но все равно остался очень доволен. «У меня есть три вещи: машина, зеб и чувство собственного достоинства. Ценностью они обладают только в полном комплекте». Выходя из здания, он встретил не кого иного, как самого профессора Ллойд-Гревиля, который шел куда-то с приезжими преподавателями, и, сделав соответствующий жест, велел Ллойд-Гревилю защищаться. А потом вмазал ему, причем при всех. В ответ Ллойд-Гревиль посулил, что доложит обо всем декану факультета. «Кому?»
Мы над этим посмеялись. Он решил приготовить нам обоим ужин. А потом, будто бы это только что пришло ему в голову: «Пожалуй, и сегодня я тоже здесь переночую».
Я понял, что так оно теперь и пойдет. Сам того не сознавая, я поймал себя на том, что гадаю: сколько же Ллойд-Гревиль пыхтел, прежде чем написать Калажу это письмо. Когда я сообщу Калажу все новости и тем самым докажу в очередной раз, что весь мир состоит из двуличных людей? Я подумал про его жену, про Леони, про его первую жену во Франции, про американское правительство – всем им приходилось справляться с одной и той же загвоздкой: как сообщить бедняге Калажу, что его не любят, не хотят.
Дело дошло до того, что Ллойд-Гревиль, который всегда изображал из себя благорасположенного ментора, особенно после интерлюдии с Чосером, стал меня подчеркнуто избегать. Черту пересек не Калаж, а я. Он бросал мне торопливое приветствие, явно при этом сильно сердясь и одновременно стыдясь дурных мыслей обо мне, которые постоянно лелеял. Кончилось дело тем, что я понял: нужно восстанавливать разрушенное, а то и меня вышибут как какого-нибудь парию.
– Я понятия не имел о том, на что Калаж способен, – сказал я Ллойд-Гревилю, едва войдя в его кабинет. – Я думал, что он – чрезвычайно образованный человек из колоний, который отбился от своих, и теперь его нужно ненавязчиво протолкнуть обратно в мир науки. Однако не так давно я узнал от его жены, что у него есть очень серьезная проблема.
– Какая именно? – осведомился Ллойд-Гревиль, который явно досадовал