Долго и счастливо - Ежи Брошкевич
На почту ему приходилось возвращаться через весь город, и был это для него крестный путь.
— Выкрутас, Выкрутас, — орали мы всем стадом, — покрутись-ка еще раз!
К трезвому почтальону никто бы не приставал. Более того, трезвый он внушал нам страх. Зато пьяный сразу же терялся и оказывался совершенно беззащитным под градом насмешек и отбросов, летевших на его седую голову и на линялую солдатскую куртку. Причем взрослые за него никогда не заступались. И тут нечему удивляться: ведь именно они придумали в свое время эту забаву.
Старику ничего не оставалось, кроме позорного и мучительно трудного для него бегства, ибо по пьяной лавочке — и только тогда — правая, перебитая под Седаном нога отказывалась повиноваться, самостоятельно пускалась в пляс, чужая и каменная, выписывая кренделя и выкрутасы, так что Колченогий, или Выкрутас, шел не прямо, а как-то боком и зигзагами, совсем как глупый пес-калека придурковатой Анжелики, что побиралась у костела. Зрелище было жутко смешное, а игра хоть и редкая, но захватывающая.
Прекратилась она только летом 1914 года, в конце августа, когда Выкрутас впервые принес в город письмо с военным грифом и черным кантом по краям конверта. Ровно в полдень вошел он с этим письмом в убогий домишко на Заречье, который сразу же огласился рыданиями женщин и визгом детворы.
С тех пор Выкрутас вопреки своему обыкновению начал пить в обычные базарные дни и на собственные жалкие гроши. Когда же несколько самых заядлых сорванцов окружили его с воплями, он на этот раз вовсе не попытался ретироваться.
— Lo-o-os! — рыкнул так, что его услышали возле костела. — Мать вашу! Принести вам черное письмо?
И засмеялся громко и страшно.
Самый малолетний в банде, Пацула, еще швырнул пару камней. Но и его испугал крик и хохот старика, а через два дня родная мать в великом своем отчаянии избила мальчишку почти до полусмерти. Выкрутас именно к ним в дом принес извещение о том, то у солдата 49-го саперного полка плотника Пацулы по причине тяжелого ранения отняты обе ноги. А вскоре пришло письмо последнее — о трагическом исходе.
Женщин обуял страх. А дети разбегались от одного угрюмого взгляда Выкрутаса, который все реже показывался на люди и лишь по базарным дням пил молчком и со зловещим видом.
Шестнадцатого ноября 1915 года я увидал, как Выкрутас вышел из-за угла костела, остановился в начале нашей улочки и широко перекрестился.
Я чинил калитку. Ее сорвал ночью ветер, принесший из-за гор последнюю осеннюю грозу с частыми молниями и градом. Я видел: Выкрутас шел не один. Следовала за ним молчаливая орава ребятишек и шесть старух, словно черные плакальщицы за гробом, у которых скорбь и старость отняли голос.
От костела вдоль прибрежного вала шла в нашу сторону только одна эта улица, в конце которой стоял наш дом, одноэтажный, старый и деревянный, с садом, тянувшимся к лесу, старательно огороженный, сверкающий от ночного дождя.
Я скреплял проволокой петлю калитки, смотрел на Выкрутаса, шагавшего прямо ко мне. Когда он только появился из-за угла, одна из плетущихся за ним женщин что-то крикнула в мою сторону пронзительным голосом. Часы на башне пробили один раз, и начали распахиваться окна домов. Было очень тихо на Закостельной улице. И только когда Выкрутас поравнялся с четвертым домом, разъяренно задергалась на короткой цепи собака, заливаясь хриплым лаем. Оставалось еще три дома до нашего последнего: двухэтажный, с облупленной штукатуркой — Котарбов, избушка Дычевских и еще не законченная кирпичная новостройка ближайших соседей.
Выкрутас миновал и новостройку.
Я рванул проволоку. Почувствовал, как кровь потекла по пальцам. Бросился в дом. Младшая сестра Агата была далеко в саду, возле парников, там ночной град перебил почти половину рам. Мать стирала на кухне.
Я остановился на пороге. Над корытом склонялась чужая молодая женщина со спадающими на лицо черными, как у цыганки, волосами, с полными плечами и молодой, колышущейся под свободной рубашкой грудью.
— Выйдите, мама, — сказал я, сжимая израненные пальцы. — Выкрутас принес письмо.
Она откинула волосы со лба и приблизила ко мне лицо, молодая чужая женщина снова превратилась в мать — изможденную и усталую жену огородника, который пошел на войну. Она смотрела на меня внимательно, ведь я сказал «Выкрутас принес письмо» таким голосом, что она поняла: не обычное послание несут сюда. Несмотря на это, совершенно спокойно взяла мою белую рубаху и, стряхнув ее над полом, бросила в ушат, чтобы прополоскать вторично.
Потом вытерла руки о фартук и сказала:
— Пусть подождет.
Когда я вернулся к калитке, он уже ждал в четырех шагах от ворот. Не смотрел на меня.
— Все дома? — осведомился. — Письмо с фельдпочты, — добавил.
— Подождите, пан Колченогий, — сказал я. — Мать просила подождать.
Я стал у калитки, чтобы видеть всю улицу. Из окон домов высовывались головы соседей. Ребятишки обступили Выкрутаса полукругом. Шесть старух, которые тащились за ним наверняка от самой почты, стояли поодаль, а одна отчетливым голосом читала молитву, перебирая пальцами, в которых не было четок. Три помалкивали, две повторяли: молись с нами, молись с нами.
— Снова будет дождь, — сказал я Выкрутасу.
— Будет, — подтвердил он, глядя на реку, из-за которой шли к городу низкие тучи.
Я замотал руку платком. Кровь перестала течь, и я смог достать жестянку с табаком и курительную бумагу. Я знал, как и все — глазеющие ребятишки, соседи, старухи: беда идет в наш дом. У меня перехватило горло, судорога свела челюсти, я едва смог подать Выкрутасу жестянку с табаком. Слезы быстро и постыдно потекли на подбородок, поэтому я отвернулся от любопытных глаз к дому, смотрел на веранду, где летними вечерами сиживал огородник Мартин, молча покуривая трубку и слушая, как мать читает двоим детям повстанческие песни и стихи разных поэтов.
Я увидел мать.
Она подколола волосы. Надела черную кофту и черные башмаки на босу ногу. Мать глянула на меня, но по ее худому и умному лицу не скользнуло и тени, когда заметила мои слезы. Она шла, опустив руки, прямо к приоткрытой калитке, порога, которой Выкрутас не осмелился переступить. Значит, не было у нее никаких сомнений, если, еще не прикоснувшись к конверту с военным грифом и черной окантовкой, оделась соответственно — в траур.
Распахнув калитку, мать пригласила Выкрутаса войти и, не опуская головы, без слез и разговоров повела его за собой в дом. Мне тоже велела идти. И я пошел, тщетно пытаясь глотнуть воздух перехваченным горлом, следом за Выкрутасом, который грузно топал