Долго и счастливо - Ежи Брошкевич
Я пошел напрямик сквозь стеклянную стену дождя. И вспоминал, как забавлялся, шлепая по лужам и воздвигая запруды на пути ручейков. Но тут же промок до нитки и начал искать укрытия и лекарства от простуды. Из двух захудалых и замызганных баров меня выгнал густой смрад скверного пива и дешевого табака. В дверях третьего заведения загородил дорогу швейцар почти моего возраста, с багровой физиономией и седыми залихватскими усами.
— Извините, уважаемый, без пиджачка и галстучка… нет никакой возможности.
Возможность ради праздника стоила пятьдесят злотых. Я улыбнулся, глядя в его фарфоровые равнодушные глаза, заплатил с подчеркнутой любезностью, и швейцара словно смело с порога.
— Добро пожаловать, пан директор, — залебезил он.
Я шепнул ему на ухо пару таких слов, что он даже не успел обидеться и, пожалуй, даже почувствовал угрызения совести — уж не ошибся ли в начале нашего разговора. Чтобы не портить ему праздника, я потрепал его по затылку, а он согнулся, как мыслящий тростник на ветру.
Я протолкался к табуретам у стойки и попросил чаю с лимоном. Бармен в профессорских очках молча подал большую рюмку коньяку и нарезанный лимон. Я не запротестовал. Потом попросил принести настоящего чаю с лимоном и таблетку аспирина, что было исполнено с безупречной любезностью. Этим заказом я несколько развлек своих соседей. На трех ближайших табуретах покачивались в такт музыке четверо: двое элегантных мужчин в норме и две девушки, довольно захмелевшие, с туманом в подкрашенных глазах. Та, что была покрасивее, то и дело наклонялась в мою сторону и грациозно засыпала с широко открытыми невинными глазками. Я узнал одну из самых модных и талантливых молодых актрис. Узнал по голосу, чуточку хриплому и настолько обворожительно тягучему, что даже меня, когда она просила прикурить, бросало в жар.
Она была прекрасна. Но, разумеется, не так интересна и привлекательна, как невзлюбившая меня недобрая девушка, которую сегодня увел к себе Тадек. Многое ли она ему позволила?
Возле дома я оказался в десять минут двенадцатого. Дождь уже прошел, над городом мерцали звезды. В нашем окне было темно. Я поднялся наверх, но не стал отпирать двери. Сперва проверил, нет ли ключа в замке. Выругался, засмеялся — был. И тогда я ушел прочь от своих дверей на цыпочках, а потом шагал по чистым пустым улицам: снова Королевским трактом к Замковой площади, к колонне Зигмунта. Присел на гладкие ступени памятника, лицом к реке. Смотрел на отраженные в Висле огни правобережной Варшавы, видел также бледную спокойную луну, висевшую над еще не угомонившимся городом. В эту минуту мне не хватало одного человека: Теофиля Шимонека. Мне хотелось сказать ему несколько обыкновенных и добрых слов. Может, даже не одно «спасибо». Потом я спустился вниз, к Висле, где компания очень молодых людей танцевала и пела под гитару, и эхо их юных голосов неслось по набережной и по воде к откосам Цитадели.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Письма разносил старик, прозванный Колченогим.
Настоящее имя почтальона было забыто задолго до моего появления на свет, и даже мои родители его не помнили, зато не забыли они ходившие некогда и скорей всего ложные слухи о причинах, побудивших Колченогого в середине семидесятых годов оставить свою родимую сторону где-то в глубине прусских владений и, миновав по пути три кордона, города большие и малые, всевозможные деревушки и селения, добрести наконец до древних стен нашего городка, вросших в невысокий вал над рекой, затерявшихся среди мирных холмов и густых лесов и обрамленных широким поясом тощих нив и буйных садов, которые пышно цвели на южных склонах, — городка, где его, инвалида франко-прусской войны, приняли без особого недоверия, хотя первые годы достаточно было разговоров о том, что он оставил родину скорее не по причине какого-то несчастья, а преступления. Причем если в Заречье утверждали, что Колченогий еще под Седаном убил измывавшегося над ним унтер-офицера, то в самом городе преобладало мнение, что действительно убил, однако не офицера и не унтер-офицера (ибо после седанской битвы несколько месяцев провалялся в госпитале и вернулся домой с крестами и медалями за французский поход), а, убедившись, что помещичьи сынки забавлялись с молодой его супругой до Седана, во время Седана и после Седана, сжег усадьбу, убил жену и бежал от справедливого возмездия и собственного отчаяния в наши края, к людям любопытным, но великодушным, которым стал тихо и скромно оказывать полезные услуги, подряжаясь за небольшую плату кому печь наладить, кому подсобить по плотницкому делу; он колол дрова, чинил заборы и крыши, шинковал капусту и белил стены, пока окончательно не пристроился на почте истопником и разносчиком писем; и все привыкли к его молчаливому присутствию, к лицу, пересеченному шрамом, и негнущейся ноге, поскольку работал он на совесть, довольствовался малым, никому не мешал, был набожен и уважал здешние обычаи, и прощали ему нечастые приступы запоя, случавшиеся, собственно, не по его вине.
Ибо пил Колченогий лишь тогда, когда его угощали, то есть по тем дням, когда бывала конская ярмарка.
Раз в месяц над площадью за ратушей воздух густел от запаха лошадиного пота. По булыжнику гулко стучали копыта, барышники и крестьяне тянулись к нам со всего предгорного края. Колченогий же за эти годы стяжал славу прозорливого и неподкупного знатока лошадей. Поэтому в ярмарочные дни становился он одной из самых важных фигур в городе, к тому же все знали, что Колченогий отказался от предложенного самим епископом поста старшего конюха, а также пренебрег довольно туманным предложением, каковое уже в мое время сделал ему молодой король лошадников Фроим, будущий муж Сары.
Колченогий не желал лучшей доли. Епископ обиделся, Фроим только удивился. И все осталось по-прежнему, лишь по первым вторникам каждого месяца Колченогого с рассвета осаждали барышники, крестьяне и извозчики. Барышники угощали, чтобы он не мешал торговать, покупатели — чтобы сбивал цены. И хоть все попытки подкупить его оказывались тщетными, через обитую листовой медью стойку в заведении Блюма обильным потоком струилась сливовица и пшеничная, пока голубые, блеклые и сердитые глаза Колченогого не затуманивались окончательно. И тогда на его бледном, вспотевшем с перепоя лице проступала черная от пороха борозда военного шрама.
Колченогий одиноко стоял на пороге кабака. Площадь за ратушей быстро пустела. Смеркалось. Последние телеги и табунки лошадей гремели по мосту, а Колченогий оставался