Евгений Замятин - Том 1. Уездное
Забелели беляки на море, задул ветер-полуночник. Налегнуло, нагнулось небо, бежали облака быстрым дымом, задевали о верх деревьев. Мга засеялась, не разобрать – где небо, где море: никто уж теперь не приедет.
– Ну вот, Федор, стал ты и дома сидеть, слава Богу. Остепеняйся-ка помаленьку, с Господом… – ласковым комаром пел Пимен, впился в самое ухо Федору Волкову.
Но был нынче Федор необычен: грузен сидел, и глаза были красные, кровью налитые, вином несло – и все ухмылялся.
– …Иди-ко, иди, Федорушко, с женою-то, а я дверь замкну – у двери посижу. Ну, давай – поцелуемся, Федор, ну давай, ми-ло-ой…
Потянул Пимен свое комариное рыльце, медленно Федор к нему потянулся – да перед самым носом у Пимена – хоп! – зубами как щелкнет. И еще бы вот столько – зацепил бы Пименов нос.
Отскочил Пимен в угол, руками замахал, а Федор Волков гоготал во все горло – никто не слыхал такого его смеха:
– Ага-га, душа комариная? Ага-га, забоялся? Вот я тебя – вот я…
И споткнулся на чем-то, заплакал горестно, положил на стол стриженую свою колгушку.
– Уеду… у-й-еду я от вас… Уеду-у…
– Куда ты уедешь, рвань коришневая, живоглот ты, куда ты уедешь, пропойца горькая? Уж лучше молчал бы…
3Покойный Федора Волкова отец плавал китобоем и был запивоха престрашный: месяца пил. В пьяном виде была у него такая повадка – плавать. В лужу, в проталину, в снег – ухнет, куда попало, и ну – руками, ногами ботать, будто плавает.
– И вот ведь чудно: оказалась повадка отцовская и у Федора Волкова.
Заперли его в теремок, наверх, зимою уж это было, а он – Господи благослови – крестным знамением себя осенил да головой сквозь окошко нырнул – прямо вниз, в сугроб. В том сугробе целую ночь и проплавал.
Наутро подняли: еле живехонек. Отнесли в баньку: в избу ни за что не хотел. В этой баньке и пролежал Федор Волков всю зиму. Только к весне на ноги встал, да и то с сердцем недоделка какая-то осталась: иной раз подкатится под сердце – только ищет Федор, за что бы рукой ухватиться. Ну, да это пускай: только доехать до Африки, там уж пойдет по-новому.
После преполовенской всенощной подошел Федор Волков к батюшке, к отцу Поликарпу.
– Поспросить бы мне вас, батюшка, надо об деле об одном.
Отец Поликарп – старенек, весь усох уж, личико в кулачок, и все больше спал. К чаю ему подавали большую чашку: помакает он булку в чай, выпьет – и опрокинет чашку, чтобы все крошки собрать. Чашкой прикроется этак да и похрапывает себе потихоньку.
Присели с Федором Волковым на камушке возле ограды.
– Ну, что, дитенок, что скажешь, как тебя звать-то, забыл?
– Федором. А есть у меня, батюшка, желание душевное… То есть вот какое – одно слово… Хочу я – в Африку ехать, а как я неграмотный…
– В А-африку? В Аф… Ох, уморил ты меня, дитенок! В Афри… – ой, не могу!
Смеялся-смеялся отец Поликарп, от смеха устал, на камушке возле ограды – тут же и заснул. Так и не добился от него Федор Волков ни слова. А уж больше и не у кого было узнать, никого и не спрашивал.
На угоре у Ильдиного камня томился Федор Волков, на карбасе бегал ко взморью всякий пароход встречать. Пришла монастырская шкуна: на монастырские пожни народ везти. И Руфин, монах, какой за капитана у них ходил, так себе – к слову – сказал Федору Волкову:
– Намедни к Святому Носу ходили. Набирает, этта, Индрик, народ – в океан бегут за китами.
И осенило тут Федора Волкова: Индрик-кйгмтан, вот кто скажет про Африку-то. Господи Боже, мой; как же не скажет? С Ивдриком – еще отец Федора Волкова в океан промышлять хаживал. И бывало, приедет к отцу Инд-рик – рассказывать как начнет про океан Индейский: только слушай. Все позабыл – а вот одно Федору по сю пору запомнилось: бежит будто слон – и трубит в серебряную трубу, а уж что это за труба такая – Бог весть.
Поехал Федор Волков в монастырь с Руфином, две недели потел там на пожнях, кормился монастырским ярушником. А через две недели на мурманском – бежал уж к Святому Носу. Все у борта стоял, свесив стриженую колгушку свою над водой, и сам себе улыбался.
У Святого Носа капитан Индрик набирал народ побойчее – идти в океан. Как увидел Индрика, черную его бархатную шапочку и все лицо в волосах седых, как во мху, – так Федор Волков и вспомнил: никогда не улыбался Индрик, можно ему про все рассказать – не засмеется.
– Африка? Ну, как же не быть-то! Есть Африка, и проехать туда очень просто… – нет, не шутил Индрик, глядел на Федора Волкова очень серьезно, и в седом мху волос как грустная ягода-голубень, были его глаза.
– О? Есть? Ну, слава те, Господи. Вот слава те, Господи-то! – так Федор обрадовался, сейчас обхватил бы вот Индрика да трижды бы с ним, как на Пасху, и похристосовался. Но были Индриковы глаза, как ягода-голубень, без улыбки, без блеска и будто видели насквозь: сробел Федор Волков.
– Денег вот надо порядочно – тыща, а то и все полторы. На пароходе-то доехать до Африки… – глядел Индрик серьезно. – Ты вот что, Федор, иди со мной на китов за гарпунщика.
Вчера Федору Волкову показывали на шкуне самоеди-на: глазки – щелочки, курносенький, важный. Толковали про самоедина: мастак – гарпунами в китов стрелять, чистая находка.
– Ну, а как же самоедин-то? – заморгал Федор Волков.
– Самоедин – так, запасной будет. А со мной еще отец твой хаживал в гарпунщиках, как же тебя не взять?
Гарпунщику – деньги большие идут, дело известное: за каждого убитого кита, ни много – ни мало, шестьсот целковых. Крепился Федор Волков – крепился, да как вдруг с радости загогочет лешим: – Гы-гы-гы-гы-ы-ы!
Господи, да как же: два кита – вот те и Африка.
4Не было ни ночи, ни дня: стало солнце. В белой межени – между ночью и днем, в тихом туманном мороке бежали вперед, на север. Чуть шуршала вода у бортов, чуть колотилась – как сердце – машина в самом нутре шкуны. И только двое, Федор Волков да Индрик, знали, что с каждой минутой ближе далекая Африка.
Не наглядится на Индрика, не наслушается его Федор Волков, без Индрика дыхнуть не может.
– Ну, какая же она, Африка-то? Ну, чего-нибудь еще расскажи…
Все на свете Индрик видал; должно быть, и то видал, чего живым видеть нелеть. Веселый – а глаза грустные – рассказывал Индрик про Африку.
Хлеб такой в Африке этой, что ни камни не надо ворочать, ни палы пускать, ни бить колочь земляную копорюгою: растет себе готовый хлеб на деревах, сам по себе, без призору, рви, коли надо. Слоны? А как же: садись на него – повезет куда хочешь. Сам бежит, а сам в серебряную трубу играет, да так играет, что заслушаешься, и завезет он тебя в неведомые страны. А в тех странах цветы цветут – вот такие вот, в сажень. Раз нюхнуть – и не оторвешься: потуда нюхать будешь, покуда не помрешь, вот дух какой…
– Во! Погоди… – обрадовался Федор Волков, – вот и мне был сон… – И осекся: про сон, про девушку ту – не мог даже Индрику рассказать.
Должно быть, недалеко была уж девушка та: все Федору Волкову снилась. Да во сне, известно, ничего не выходит: только руками она обовьет, как тогда, и не отрываться бы потуда, покуда не умрешь – а тут и окажется, что вовсе это не девушка – а дед Демьян. Тот самый дед Демьян, какой в суконной карпетке бутылку рома зятю в подарок вез. Да в пути раздавил и три дня прососал ромовую карпетку. Вот будто к карпетке к этой и приник Федор Волков и сосал: дрянь – а выплюнуть никак не может, беда!
Слава Богу, явь теперь лучше сна. Тишь, туман. Чуть шуршит вода у бортов. Колотится сердце в шкуне. Неведомо где – сквозь туман – малиновое солнце. Неведомо куда плывут сквозь туман. И сказывает Индрик сказку – не сказку, быль – не быль, про Африку – теперь уже близкую.
Однажды утречком дунул полуденник-ветер, туман распахнулся, на сто верст кругом видать. И углядели тут первого кита, вовсе рядышком. Был он смирный какой-то и все со шкуной играл: повернется на спину, белое брюхо покажет – нырь под шкуну, и уж слева близехонько бросает фонтан.
Как пушку навел, как запал спустил – и сам Федор Волков не помнил: от страху, от радости – под сердце подкатилось, в глазах потемнело. И только тогда очнулся, когда на белом китовом брюхе копошились матросы, полосами кромсали сало.
– Ну, Федор, тебе бы еще одного так-то, а там и в Африку с Богом, – весело говорил Индрик, а глаза грустные были, будто видали однажды, чего живым видеть нелеть.
– Эх! – только поматывал Федор стриженной по-ребячьи колгушкой, только теплились свечкой Богу необидные его глазки: и правда, какие же тут найдешь слова?
И в межени белой опять плыли, неведомо где, плыли неделю, а может – и две, может – месяц: как угадать, когда времени нет, а есть только сказка? Приметили одно: стало солнце приуставать, замигали короткие ночи.
А ночью – еще лучше Федору Волкову: и все стоял, и все стоял, свесив голову за борт, и все глядел в зеленую глубь. По ночам возле шкуны неслись стаи медуз: ударится которая в борт – и засветит, побежит дальше цветком зелено-серебряным. Только бы нагнуться – не тот ли самый? – а она уж потухла, нету: приснилась…