Александр Герцен - Том 1. Произведения 1829-1841 годов
Может, я очень ошибаюсь, но мне кажется, эта симпатия доступна больше всего душе германской, она сродни их поэзии. Вспомните Беттину Брентано, о которой я не могу думать без восторга. Это юношеское увлеченье, эта безотчетная доверенность чужда нам, подавлена нашим воспитаньем. Мы боимся чувств – они боятся холода; мы с ранних лет привыкаем к маске, в патриархальной Германии она не нужна.
Так прошли два года, мрачные и ужасные; на третий яркий луч надежды рассек мглу – мне надо было ехать, я оставляя навсегда «страну метелей и снегов». – Полина плакала и говорила мне скрозь слез: «Добрый путь, поезжай скорее; я знаю, как рвется твоя душа туда, и навернется слеза печали о твоем отъезде, и сотру ее слезой радости, что ты приближаешься к ней».
Не правда ли, как это все смешно, сантиментально? Я не смеюсь над вами, положительные люди; заваливайте камнем сердце, заливайте золот<ом>, собирайте песчинки, обедайте, и дай бог вам долгие дни, и генеральский чин, и <2 нрзб.>, и жену, двух, пожалуй, ежели хотите. А я еще и еще раз благословлю сестру Полину. Она утомленному, изнемогавшему путнику подала чашу освежающего напитка, и подала с любовью; она, как посланник божий, явилась в смрадную пещеру Даниила, и жаль мне было с ней расстаться, но пилигрим остановиться не мог, его призванье, раздавшееся свыше, звало его туда, в святой город. Но скоро на пути много раз обратился он к городу, занесенному снегом, и каждым взором благословил Полину.
<Владимир-на-Клязьме
13 января 1838 г.>
<Из статьи об архитектуре>*
<1.> <У египтян более гордости…>У египтян более гордости, более тайны, более касты; в готизме более молитвы, более святого…
Готизм, или тевтонизм, имеет какое-то сродство с духом мавританским. Но в одном – мысль аскетическая и религиозная, в другом – жизнь разгульная, роскошная; там – поэзия молитвы, тут – поэзия жизни восточной; Дант и Ариосто.
Италия, кажется, нигде во всей чистоте не выразила готизм – она не могла забыть своего прошедшего.
Искаженные здания XVII и XVIII века тем же дурны, как и тогдашняя литература – везде эффект, поза, натяжка, пастораль на паркете, театральная декорация, а не самосущность.
Ежели стиль тевтонский во всей чистоте своей выражает христианство, стиль греческий – политеизм, стиль египетский – религию того края и ежели мы откроем, чем каждый из них выражает свою религию и как, тогда не вправе ли мы будет делать по тому же закону прямые заключения от стиля храмов к религии? Например, находя в Нубии стиль египетский, заключим, что их религия сходна; напротив, рассматривая развалины индусских храмов, этих пещер, иссеченных в скале, этих пилонов, четверогранных, или массы, скалы, перенесенные целтами, или овальные своды персов, – мы их тем отделим от всего предыдущего… Не будем дивиться сродству дальнему индийских развалин и тевтонского стиля. Вспомним сходство религии христианской и Вишну.
Открытие развалин Мерое в Эфиопии французом Cailliaud еще далее на юг отталкивает колыбель греческой цивилизации. Вероятно, из Эфиопии населился Египет. Храмы того же характера; там встречается уже форма периптеральная храмов. Итак, и эта форма не есть изобретение греков. Может, Пиранези очень прав, говоря, что все ордена только усовершены греками.
Сами египтяне говорят, что Изида пришла из Эфиопии и научила их обрабатывать поля.
Храм египетский (вообще) есть храм чисто земной, телесный, иссеченный в скале, углубленный, так сказать, в землю, мрачный с своими страшными пилонами. Они выражали свое поклонение Озирису, давая ему ужасную человеческую форму (50 футов, например, в Эбсимбуле). Идея тайны, грозной, страшной, выражалась на мрачной фасаде.
<Конец октября – начало ноября 1836 г.>
<2.> <Есть высшая историческая необходимость…>есть высшая историческая необходимость, пренебрегая которую выйдет уродство. Каждая самобытная эпоха разработывает свою субстанцию в художественных произведениях, органически связанных с нею, ею одушевленных, ею признанных. Пора оставить несчастное заблуждение, что искусство зависит от личного вкуса художника или от случая. Религия, наука и искусство всего менее зависят от всего случайного и личного; одно низкое пониманье их может поставить их в такую недостойную зависимость. Начать с того, что великий художник не может быть несовременен. Одной посредственности предоставлено право независимости от духа времени. Конечно, есть возможность себе представить, что кто-нибудь, полюбивши уродливую фасаду индийских пагодов, построит здание вроде их; но разве от этого здание будет современно или вкус к ним – общим вкусом эпохи? Частный человек может одеться по-китайски, так, как Александр Ли Борж оделся по-турецки, но такая выходка ограничится им одним и не будет иметь ни смысла, ни значения. Ну, а если вдруг пол-Европы стало бы одеваться по-китайски – факт был бы исторический, который следовало б разобрать строго и внимательно. Подобное два раза случалось в мире искусств и, может, всего резче в области зодчества.
Однажды мир католический, имея свое превосходно развитое зодчество, обстроился в искаженно греческом вкусе.
В другой раз мир, вышедший из католицизма и сражавшийся против всего католического в продолжение трех веков, стал строить готические здания.
Но в этих двух переворотах есть важная разница. В силу первого вся Европа покрылась зданиями стиля, известного под названием восстановления. В силу второго построено несколько маленьких зданий и написано бездна диссертаций, доказывающих превосходство готизма. Видно было, что силы истощены, что человечеству на этот раз не до построек.
Какая была необходимость, какой внутренний смысл?
Готизм, какое бы его начало во времени ни было, откуда бы его формы ни взялись, из сочетания ли форм древнегерманских с мавританским минаретом или иначе, – готизм развился до высшего предела своего в мире католицизма. Он удовлетворял всем условиям, всем требованиям учения и ритуала католического. Характер его – стремление вверх, здание рвется всеми частями в небо и, суживаясь, пропадает в воздухе; в массе ищется не красота, а одухотворение; готическое здание не имеет оконченности в себе, замкнутости греческого храма, оно полувысказывает основную мысль свою, потому что ничто земное не в состоянии высказать ее вполне, здание только намекает на теодицею, бесконечную и невыразимую. Одному соотечественнику нашему пришло в голову сравнить готизм с египетской архитектурой. Мысль чрезвычайно глубокая. Разумеется, для поверхностного взгляда сходства нет. Египетские храмы – с своими толстыми колоннами с воронкообразными капителями, с полузастроенными междуколонниями, без крыши, низкие, – кажется, ничего похожего не имеют на готические соборы, где царит вертикальная линия, и которых характер именно svelte[257], в противуположность какой-то ненужной и квадратуре и кубатуре египетских построек. А родственное сходство велико, тот же характер austѐre[258], отталкивающ<ий> все светлое, радостное, пренебрегающий земным. Обелиск точно так же указывает в небо, и пирамида в нем же теряется.
И тот и другой стиль развился в созерцаниях и думах таинственных каст. Известно, какой глубоко священный характер имел самый акт построения у египтян и католиков. В средние века профанская рука не касалась ни до одного камня, работники принадлежали к общинам вольных каменщиков, и строги исполняемые мысли великого, святого и торжественного дела; оттого-то все подробности, все мелочи исполнены с той оконченностью, которая поражает нас удивлениэм. Эрвин Стейнбах был гроссмейстер ложи вольных каменщиков. Чаще всего сами архиереи чертили планы.
<1838?>
<3.> <Говорить о домах под лаком в Голландии…>говорить о домах под лаком в Голландии, о юртах киргизов, о жилищах бобров – и все это до изящного не относится или относится, как застава и карантин к городу, хотя и живет под его покровительством. Но заметим, именно в домах, магазейнах, мостах и отличается наш век.
Но неужели на пламенный призыв человечества не будет ему изящного? Неужели животворная мысль творчества не сойдет на землю, изрезанную железными дорогами, и неужели памятниками нашему веку будут казармы, магазейны, экзерциргаузы? – Не может быть; но чего ждать миру от будущего зодчества? Об этом поговорим в следующей статье.
Владимир, 12 февраля 1838
<Чтоб выразуметь эту исповедь страдальца…>*
чтоб выразуметь эту исповедь страдальца, эту энергическую душу, вырабатывающуюся через мастерские часовщиков, передние, похоти, падения до высокого нравственного состояния, до всепоглощающей любви к человечеству. После «Исповеди» в 29 году в Васильевском я взял «Contrat social»; им Руссо надолго покорил меня своему авторитету; нигде я не встречал с такою увлекательной силою изложенными либеральные идеи. Я стал боготворить Жан-Жака, тогда и жизнь его, особенно поэтическое бегство от людей в Эрменонвиль, привязали меня еще больше лично к нему; он мне казался каким-то агнцем, несущим скорби всего человечества XVIII века. Я назвал любимое мое место в деревне Эрменонвиль и всегда поминал в нем гражданина женевского. Руссо в самом деле выражает все теплое начало французской философии XVIII века и все энергическое. Один Дидро может стать с ним рядом, но в Дидро нет этой чистоты sui generis[259], чистоты неподкупного Робеспьера, безумного Сен-Жюста. После «Contrat social» прочли мы с Темирой «Discours sur l’inégalité de l’homme» и т. п. Я было принялся за «Новую Элоизу», да бросил на второй части; мне, упивавшемуся небесными девами Шиллера, которые все похожи на его Деву чужбины, с их неприступною чистотою, с их неземною жизнию, не могла нравиться физически порывистая любовь Юлии, ни даже слог переписки ее с любовником. Жизнь действительную я в то время плохо понимал. Я искал в поэмах идеальные существа, какие-то тени, как все тени, имеющие образ человечий, но без тела. Несмотря на мое пристрастие к политическому учению энциклопедистов, вполне я не предавался им. Какой-то внутренний голос, инстинктуальный больше, нежели сознательный, боролся против грубого сенсуализма этой школы. Дух мой требовал свои права и отталкивал узкие истолкования. Может, чтение Шиллера направило меня выше воззрения Вольтера, может, гальванизм века будил этот голос в моей душе – не знаю, но всего очевиднее ненависть моя к материализму оказалась, когда я вздумал заняться естественными науками – это был богатый эпизод в одностороннем политическом направлении, ему я обязан долею хороших результатов, до которых достиг впоследствии; и если вторично спасся от односторонности.