Александр Герцен - Том 1. Произведения 1829-1841 годов
<Конец 1833 г. – первая половина 1834 г.>
Отдельные замечания о русском законодательстве*
1. В гражданском обществе (dans le fait social) прогрессивное начало есть правительство, а не народ. Правительство есть формула движения (du progrѐs), выражение идеи общества, форма его историческая, факт непреложный. Нигде правительство не становилось настолько перед народом, как в России; может, от этого оно не всегда было исторически справедливо, не всегда последовательно. Прежде юрисконсультов у нас явились учреждения с самыми дробными приложениями, но зато не все они своевременны и уместны.
Свод императора Николая – огромнейший юридический факт; он остановил жизнь юридическую России и показал все совершенное ею; все, что сделало правительство, показано; труды индивидуальные должны теперь облегчить труды правительства.
Возражения Савиньи против германской кодификации не идут. Свод не токмо не ограничил, но дал правильную форму прогрессивному началу законодательства.
Есть ли естественный переход от Уложения к законам Петра Великого?
Есть ли и насколько национальная сторона вновь выходивших узаконений от Петра до Свода?
Какие национальные элементы перешли из Судебника, Уложения через все царствование дома Романовых до Свода? Какие исключились?
Глубокие изыскания токмо могут разрешить эти вопросы.
Характер законодательства императрицы Екатерины II – философский, в смысле филантропии XVIII века, – проникнут важнейшими идеями для быта гражданского. Характер законодательства Павла – рыцарский и, может, не вовсе своевременный. Характер законодательства Александра сбивается во многом на начальный характер постановлений de l’Assemblée Nationale[253] и вообще политического учения des garanties[254]. В законах Екатерины есть что-то женское, исполненное любви, что-то напоминающее патриархальную Германию. У Александра – много Франции (учреждение министерств). В законах императора Николая виден характер положительности, которого недоставало прежде, – характер внутренней силы государства, чувствующего всю мощность свою.
У нас не было системы, последовательности принятия европеизма. Россия воспитана так же, как мы. Ибо революция Петра была материальная.
В европейскую эпоху нашего законодательства, при самых начальных трудах, являются два элемента, блестящим образом развитые императрицей Екатериной II. Эти два элемента – лучшее доказательство, насколько правительство стояло выше народа и насколько оно хотело поднять его. Я говорю о коллегиальном начале и о выборах. Одна власть исполнительная вверялась лицу, власть судебная и законодательная (в назначенных пределах) всегда вверялась месту, а не лицу. Советник всегда имел право подать голос, перенесть дело в высшую инстанцию; эта высшая опять составляется из нескольких лиц, и ежели снова возникнет разногласие, то решение вопроса может быть или большинством голосов, или восходит на высочайшее рассмотрение, т. е. к источнику законодательной власти. Его решение не имеет и апелляции – так и быть должно; из уважения к самому народу так быть должно; воля царя самодержавного есть воля самого народа, его решение имеет святость – эту мысль очень хорошо развили в восточных законодательствах. Итак, с одной стороны коллегиальное начало и, следственно, большинство голосов, с другой – выборы и, следственно, прямое влияние массы, или, лучше сказать, дворянства в делах судебных, ибо <его> представители во всех судебных местах. Доверенность правительства была так невелика, что не токмо судебную власть, но и исполнительную вручило оно отчасти людям выбранным, а не назначенным, оставя себе главный надзор, т. е. губернатор, губернское правление городничий… а, так сказать, прямые исполнители: земский исправник, заседатель etc. – избранные. Еще больше. Устройство муниципальное само в себе весьма хорошо: не говоря уже о купцах, мещане и цеховые имеют все нужные гарантии. Они сами делают раскладку городских сборов, сами распоряжаются суммами, судят своим судом свои дела (магистраты, ратуши, словесный, сиротский суд, наконец коммерческий суд). Но и в тех делах, когда они судимы гражданским судом или уголовным, голос остается в заседателе, в депутате.
Основания муниципального права, выборов и коллегиального учреждения так обширны, что другие страны долгой юридической жизнию своей не достигли их. Может быть, всего менее обращено было внимания до сих пор на казенных крестьян. Но элемент выбора и большинства голосов уже есть в волостном правлении; даже, сверх полицейского надзора и некоторого участия в раскладке земских и натуральных повинностей, право составления приговоров довольно велико. Но недостаток учреждений по этой части – уже в виду правительства, и от министерства государственных имуществ надлежит ждать их. Удельное имение в малом виде показывает план правительства. Впрочем, крестьяне в других странах точно так же hors la loi[255], как выходящие из электорального ценза (кроме Швеции). Заметить необходимо – у нас ценза нет; право, данное сословию, не зависимо от его состояния, и в некотором смысле ценз имеет жизнь в нашем законодательстве только в переходе из мещанства в купечество, из гильдии в гильдию и, наконец, в почетное гражданство. Наше законодательство принимает владение за факт и только в этом смысле охраняет его; лучшее доказательство – это десятилетняя давность, бесспорное межевание…[256]
Взгляните, какая обширная база лежит под Сводом. Россия и Америка – две страны, которые поведут далее юридическую жизнь человечества. Россия – как высшее развитие самодержавия на народных основаниях, и Америка – как высшее развитие демократии на монархических основаниях.
Вот что, кажется мне, остановливает более правильное и полное развитие законодательства.
1. Доселе массы не умеют понять своих прав. Говорят: «Да какой голос имеет заседатель от градского общества в уголовной палате?» Кто же в этом виноват? Конечно, не законодательство. Так, как оно не виновато в том, что советники не подают голоса, боясь председателя или губернатора; в том, что журнал составлен весь секретарем, которого дело – только изложение и справка; так, как оно не виновато в том, что дворянин, богатый и чиновный, пренебрегает службой общественной в то самое время, как в остзейских провинциях отставные генералы, аристократы не стыдятся служить несколько трехлетий на самых низших местах. Виновато ли оно в том, что дворяне не считают своих сумм, не требуют отчета в земских повинностях у губернатора? А причина этому – недостаток просвещенья, недостаток гражданственности, эгоистическая лень, но более всего – недостаток просвещенья.
2. Некоторые учреждения основаны совсем на других началах и часто противуположных; они останавливают друг друга.
3. Перевес, данный дворянству.
4. Помещичье право, исключающее из общего круга людей крепостных.
<Октябрь – ноябрь 1836 г.>
К «Симпатии»*
Истерзанный людьми, истерзанный разлукой и, наконец, истерзанный своей душою, я часто изнемогал от жгучей боли; сколько раз, бледный, как полотно, бросался я на диван в какой-то лихорадке, пятна на душе выступали так ярко, прошедшее стояло возле с хладнокровным, укоряющим лицом судьи, и я боялся оставаться один. Сколько раз в такие минуты приходил я к Полине, и душа оттаивала, и яд не так сильно действовал. Ее простодушные рассказы, ее сильное чувство и чистое, как нагорный воздух, веяло здоровьем на больную душу, и, когда ничего не помогало, она убаюкивала меня песнями своей Германии, песнями своего Шиллера – она мне пела Теклу, «Das Mädchen aus der Fremde», и баркаролу из «Фенеллы», и молитву из «Фра-Диаволо», – и много раз душа вылечивалась, раздирающая буря утихала; она, как месяц, всплывала из-за туч, и делалось ясно и светло; я благодарил ее взором и спокойно уходил домой. В другие минуты, не в силах вынести своего блаженства, прибегал я рассказывать ей ряд фантазий, ряд воспоми<наний>, ряд пророчеств. И она молилась о совершении их. Жан-Поль говорит: «Хороша душа у человека, который умеет сострадать в несчастии; но кто откровенно может быть счастлив счастьем другого – тот ангел». Я верю Жан-Полю, Ах, как она любила ее, не зная, не видавши, и как достойна была ее любить!
Может, я очень ошибаюсь, но мне кажется, эта симпатия доступна больше всего душе германской, она сродни их поэзии. Вспомните Беттину Брентано, о которой я не могу думать без восторга. Это юношеское увлеченье, эта безотчетная доверенность чужда нам, подавлена нашим воспитаньем. Мы боимся чувств – они боятся холода; мы с ранних лет привыкаем к маске, в патриархальной Германии она не нужна.