Двоюродная жизнь - Денис Викторович Драгунский
Абрикосов почувствовал это сразу, как только перечитал весь роман – эту автобиографию духа – наново. Все было верно и узнаваемо, иногда до слез, иногда до ужаса, разряжавшегося смехом, – но чего-то важного там не было.
Кстати, роман очень хвалили, и не только друзья по ночной болтовне за крепким чаем. Хвалили и должностные лица в редакциях, даже цитировали с ходу какие-то фразы – в романе, как ни крути, были очень даже запоминающиеся штучки. Хвалили – но не более того.
– Только ты цени откровенность, – вздохнул знакомый редактор из «Знамени», приготовляясь к тяжкому разговору с бывшим однокурсником по русскому отделению филфака МГУ. – Давай без «позвоните через месяц», без «прочтет Инна Адамовна», без «нужна доработка»…
– Спасибо, уже оценил, – прервал его Абрикосов, забрал со стола папку и вышел, молча кивнув и не добавив своего любимого «звони по телефону, а лучше прямо в дверь».
Но доработка, разумеется, была нужна. Неясно только было, какая именно. В романе вроде все было – и правда, и поэзия, и философия, и жизнь… а не хватало – страшно сказать, чего не хватало. Не хватало мысли и любви, и, на свое счастье, Абрикосов этого не понял. Или не смог сформулировать ясно. Было лишь тягостное ощущение чего-то не того, несвершенности прекрасного замысла.
Однако замысел надо было свершить, и Абрикосов взялся за второй вариант. Отсутствие мысли – странное в таком очень умном тексте – Абрикосов ощутил как отсутствие размышлений, поданных открытым текстом, как отсутствие философского диалога с читателем. Второй вариант мыслился как своеобразный историко-культурный комментарий к первому варианту, к той самой автобиографии духа. По сути, это был уже второй роман. Этот второй роман мыслился также как историческое повествование о современности.
Второй роман разрастался. Он заполонил весь огромный абрикосовский стол, все его ящики в обеих тумбах и полочки-надстройки по углам, перекинулся на книжные полки, толстыми папками потеснив комплекты старых журналов. В папках были вырезки и выписки, конспекты философских споров средневековых схоластов и стенографически точно записанные разговоры в очередях – много всего, много кирпича, известки и песку для здания второго романа.
Что же касается отсутствия любви, то тут выходила странная вещь. Абрикосов и в самом деле сочинял холодновато, все время сбиваясь в рассудочную сатиру, и даже в самых лирических местах вдруг являлась ирония и сводила всю поэзию на нет. Но людей-то Абрикосов любил! Ни одиночество, ни жизненная неустроенность, ни постоянные тычки, беготня до Москве, маята в редакциях – ничто не могло сбить его жаркой и даже чрезмерной любви к людям. Он наслаждался общением, встречами, посиделками, болтовней, любил людей, вживе и въяве, здесь и сейчас, весь выкладывался на этой любви, на какой-то почти телесной тяге к общению, так что на роман почти ничего не оставалось – вся любовь вырабатывалась в жизни.
А может, дело было в том, что любил он не просто людей, а именно и только людей своего круга – полуудачливых рецензентов, переводчиков, лелеющих великие поэтические надежды, книжных графиков, считающих себя станковистами, текстовиков на «Научфильме» и неустроенных знатоков античной мифологии.
Правда, Алена считала, что даже их самих, людей своего круга, он не любил, а любил этот самый круг, факт его особости, инакости и свободы от унизительного, как говаривал Абрикосов, ежедневного подъема в шесть тридцать.
Сама она ничего унизительного в четком режиме дня не видела, но с Абрикосовым соглашалась – разные ведь бывают люди, и, может быть, тут все дело просто в биоритмах.
Зато добавляла, что в его кругу все приятели и ни одного друга – по крайней мере, у самого Абрикосова.
Это было правдой – друг был всего один, но Абрикосов порвал с ним неожиданно даже для самого себя. Тот как-то обмолвился после очередных посиделок, благодарил Абрикосова за чудный вечер – действительно, Абрикосов был в редкостном заводе, и шутил, и веселил, и баял, и верно информировал изумленную компанию, – благодарил и ляпнул: «Все тебя просто обожают, старик! Все говорят, что ты самый интересный человек в моем окружении».
Вот так. В его, значит, окружении. У Абрикосова первый раз в жизни по-настоящему сердце заболело. Конечно, тот никак не хотел Абрикосова унизить, и в голове не держал, но тут еще совпало, что этот самый бывший – да, да, теперь уже точно бывший – друг третьего дня напечатал в «Советской культуре» пятиколоночный подвал – и все о нем только и говорили. Москва гудит, как выражалась покойная мама. Четко и спокойно, с холодным академическим блеском – ах, филфак, филфак! – он повозил мордой по столу одного официозного толстописца, лезущего в прижизненные классики. Нет, конечно, это просто совпало, и вообще, что за дурь – кто в чьем окружении, – но Абрикосов не простил.
И назавтра, когда этот друг позвонил из автомата у комиссионного магазина «Филателия» – он был безумный марочник, а магазин был в двух шагах буквально от Абрикосова, – оказалось, что Абрикосов крайне занят.
– Да, да, крайне занят! – повторил Абрикосов.
– Опупел? – изумился друг.
– Если по делу, излагай пунктиром, время, время!
– Баба, что ли? – облегченно догадался тот.
– Бывай, – отрезал Абрикосов и издевательски добавил: – Ты позванивай, если что, – и брякнул трубку.
Бабы никакой не было – Алена еще не пришла домой, да ее никто бы не рискнул назвать так, хоть она жила у Абрикосова не больше месяца. Был роман. Абрикосов достал из пачки чистый лист, нарисовал в верхнем углу кружок, посмотрел на исписанный лист и вписал в кружок номер страницы. Пятьсот вторая.
2
И все-таки Алена не понимала его до конца – он действительно любил своих друзей-приятелей. Боже мой, как он любил вызванивать, приглашать, затаскивать к себе, усаживать на диван с ногами, отпаивать горячим чаем в мороз и распахивать все окна летом, разыскивать нужную книгу, держать для язвенника Кольки пару бутылок боржома – и разговаривать.
Обо всем на свете.
А особенно о том, что было потрясающе интересно, но никакого касательства не имело к той жизни, что за окнами. И от этого было еще интереснее, потому что была та самая инакость – нечто вроде посвященности.
– Сбоку и мимо, сбоку и мимо! – бесилась Алена после заполночных чаепитий. – Сереженька, ты же образованный человек! В любом вонючем соцреализме больше толку, чем во всей вашей трепотне! Хоть вы сто лет трепитесь… Бредятина!
Абрикосов мудро возражал, что любое мировоззрение и опыт имеют право