Виктор Эмский - Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину
- Я кому говорила - не морочь девке голову, кому, спрашиваю: Лумумбе? козлу твоему лощеному?! Извините, Иона Варфоломеевич, не об вас в виду имеется, к вам мы с полным нашим почтением!.. И ведь откуда что берется: свиду тощий, соплей перешибешь, а ведь такая чума - до потери сознательности подруженьку довел, лежит, как зарезанная...
- Все еще лежит? - подхватился было я.
- Сидеть!.. И ведь как, чем - вот что любопытно! У тебя там что, молоток отбойный, что ли?! Чаю налить? - уже из-за буфетной стойки сердито спросила она.
- Лучше бы компотику, - украдкой переводя дух, сказал я.
- "Компо-отику!"... Вона ведь, как они, говноеды, наглеют, когда с ними по-человечески!.. А молочка от бешеной коровки не хошь?!
И Христина Адамовна шваркнула в сердцах полотенчиком об прилавок.
- Ишь, разлетались тут!.. Двенадцатая!
- В каком смысле? - не понял я.
- Муха, говорю, двенадцатая. Вот так бы и тебя, пакостника, шоб мокрого места не осталось: невеста сбесилась, женишок по его милости и вовсе чокнулся. Ведь до чего дошло, Иона Варфоломеевич: вчера у меня из сумочки помаду увел!..
- Упьять! - аж закачался товарищ старшина Сундуков.
Христина Адамовна, горестно насупившись, принялась протирать бокалы, а я, облегченно вздохнув - ну, вроде как и вовсе пронесло! - перевел взор на моего потрясенного собеседника. Глаза его, хоть и вернулись на лоб, но были они такие измученные, такие чужие, точно побывали в гостях у незабвенного товарища Афедронова.
- Эх! - простонал товарищ старшина, и сдвинул фуражку на затылок, и расправил аржаные свои усищи, вместо которых у меня лично, сколько я ни пытался, вырастало что-то совершенно неприличное, и скрежетнул челюстями, и сжал кулаки, как великий академик Павлов на картине Серова, и снова простонал. - Эх!.. Эх, кукая жэнщина, рудувуй Мы, нэ жэнщина, а вудурудная бумба!
- Да уж, - поежился я, - ввинтишь детонатор, так ведь так жахнет!.. А вы, товарищ старшина, вы это, влюбились, что ли?
- Хужэ! - выдохнул Сундуков. - Я с ей хучу в развэдку пуйти!
- Ну, зачем же так далеко, ведите ее лучше ко мне на "коломбину"...
- Тэбэ бы усе шутучкы, а я сурьезна... Слушай, - прошептал он, - ты, рудувуй Мы, грамутный, у тьебья дэсять классув убрузувания, ну скажы ты мнэ: шу, шу мнэ, старшынэ Сундукуву, дэлать в такуй дыспозыции?
- "Шу, шу..." - я взял его стакан и понюхал. Пахло компотом, самым обыкновенным, без бромбахера. - Да ведь что тут такого особого придумаешь - трахнуть ее нужно, да и дело с концом!..
Товарищ старшина Сундуков аж посинел. Челюсть у него отпала, глаза помутились:
- Ее?! Хрыстыну Удамувну?!
- Ну так а кого же еще?! Больше, вроде как, и некого. Виолетточка...
- Утставыть, Виулэтточку! - прошипел Сундуков.
- Тогда по-нашему, по-мужски. Так, мол, бляха муха, и так: приглашаю вас сегодня же вечером, в 23.00 по среднеевропейскому времени прогуляться по штурмовой полосе...
- Зачэм? - насторожился старшина.
- Да ведь там же - "коломбина".
- Кукая тукая кулумбына?
- Радиостанция наша, дежурная, елки зеленые!
- А прычем здэсь наша буевая засэкрэченная рудыустанцыя?!
Ну о чем еще с этим куском можно было разговаривать?!
- Ну, вообщем, дело хозяйское, - сказал я и, придвинув к себе его макароны, ковырнул вилкой. Харч был уже холодный, да еще, похоже, на комбижире. Вот этим самым комбижиром я тогда, в юности, и сгубил себе брюхо, жаря по ночам все на той же "коломбине" черняшку на противне, пропади она пропадом! А какая изжога с нее была, помнишь, Тюхин?.. Короче, то ли макарончики, то ли Виолетточка в себя пришла, меня вспомнила, только икнулось мне, дорогой друг и верный товарищ. А потом еще разок, еще... И тут он, макаронник чертов, обдернув китель, встал вдруг из-за стола, как проклятьем заклейменный, встал и, побледнев, вдруг пошел к буфету.
Эх, Тюхин, Тюхин! Вот, говорят: трагедия, Шекспир, Корнель, Всеволод Вишневский. Смотрел. Читал. Но когда вспоминаю ту сцену в офицерском кафе родной воинской части п/п 13-13, единственным свидетелем и очевидцем которой стал я - рядовой М., грустная улыбка трогает губы мои, я встаю на табуретку и, открыв ночную форточку, кричу: "Не видали вы настоящих трагедий, господа!.. Как поняли меня? Прием." И часами стою, вслушиваясь, в ответные выстрелы редких бандитских разборок.
О, каким временам, каким характерам были современниками мы, Тюхин! Как герой на дзот, шел товарищ старшина на буфет. С каждым шагом все бледнее становилось его простое, с открытым ртом и широко распахнутыми глазами, его курнявое, усатое, высоколобое, но не в твоем интеллектуально-поганеньком, Тюхин, а в самом высоком, самом трагическом, как Лобное место, смысле, лицо!
И вот что характерно, по мере приближения Сундукова, другое заинтересованное лицо, то, к которому старшина приближался, волшебно преображалось! Показная суровость Христины Адамовны ("Куда прешь, не видишь обеденный перерыв?!") сменилась сначала недоумением, потом недоверием да неужто решился-таки?! - потом поистине девичьей - ах какой румянец вспорхнул на ее щеки! - растерянностью, и наконец первомайским кумачом радости и надежды озарилась она - Мать Полка, бесценная кормилица наша и, как это ни дико звучит, самая обыкновенная, всегда готовая к счастью, советская наша женщина!.. Когда старшина припал грудью к амбразуре, она уже была как символ грядущего неиссякаемого плодородия - крупная, расцветающая ожиданием, готовая к немедленной и безоговорочной капитуляции...
И вот, друг мой, когда он, казалось, уже наступил всеобщий, как говорили наши предки, апотеоз, старшина Сундуков как-то не по-военному замешкался, полез в карман за платком, при этом монеточка у него выпала на пол (помнишь, помнишь ту монеточку, ах Тюхин, Тюхин?..), старшина, тяжело сопя, принялся долго и кропотливо промокать свой непомерный лоб, а когда по-саперному обстоятельно завершил это дело, Христина Адамовна, матушка наша, не выдержав, выдохнула:
- Ну!..
И тут, Тюхин, он решился и, скрежетнув зубами, как танковыми траками, хрипло, но вполне отчетливо выпалил:
- Сука!
Даже если бы грянул гром с нашего немого, как довоенный киноэкран, неба, пусть даже ядерный, елки зеленые, я бы, Тюхин, вряд ли ужаснулся сильнее, чем в ту роковую минуту! Никогда в жизни не видел, чтобы цвет лица у женщины менялся бы столь мгновенно и необратимо!
- А ну... а ну-кося повтори! - прошептала Христина Адамовна, белая, как порошок, которым травят тараканов, работники общепита всего нашего необъятного, многострадального отечества.
- С-сука! - еще громче, еще отчетливей отчеканил отважный старшина.
Возмездие воспоследовало молниеносно! Я, Тюхин, и глазом не успел моргнуть, как Иона Варфоломеевич, будущий адмирал-старшина Миротворческих Сил Мироздания (МСМ), всплеснув руками, рухнул на спину, поверженный ее сокрушительным, прямым правым в лоб!..
Старшинская фуражка, вихляя, подкатилась по паркету к моим ногам.
Пользуясь тем, что Христина Адамовна, зарыдав, уронила груди на прилавок, я, как на фронте, как под Кингисеппом, выволок потерявшего сознание товарища на свежий воздух, в заросли дикорастущей крапивы. Товарищ старшина был плох. Его помутившиеся, стального цвета, глаза не узнавали меня.
- Ты хту?.. Хту ты?.. - вздрагивая, шептал он.
- Свой я, Тюхин моя фамилия, - бережно надевая фуражку на его нечеловечески огромную, 64-го размера, лысину, - успокаивал я. Помните, мы еще с вами у Даздрапермы Венедиктовны служили?
- У Даздраспэр... У-у!.. - взор его мученически тускнел. - Эту ты?.. Ты-и?! Ты зачэм мнэ в супуг нассал?..
- А вы? Вы-то ее зачем так? Ну да, ну - еще одна даздраперма, каких свет не видывал, но чтобы женщине, Матери, чтобы прямо в лицо?!
- Тук я жэ для тьебя, укуяннугу, суку, суку туматнугу хутел спрусить!.. Ты ж, пруклятущщый, ыкать начал...
- Суку?! То есть, в смысле, - соку?! - потрясенно прошептал я, - так вот оно что... Эх!.. Вот вы, оказывается, какой!..
Полный раскаяния, я прижал к груди его большую благородную голову. Пытаясь хоть как-то, хоть чем-то утешить тяжело травмированного товарища, я на ухо, шепотом рассказал ему то, о чем никому, - ты слышишь, Тюхин, - никому и никогда, ну, кроме, разве что тебя да Витьки Эмского, не рассказывал, я поведал товарищу старшине о той страшной, непоправимой трагедии, которая приключилась со мной давным-давно, на заре, как говорится, туманной юности, когда черт меня занес в Эмск, на завод сволочных аккумуляторов. "Были мы тогда молоды и влюблены ничуть вас не менее, горько улыбаясь, сказал я. - Она была такая маленькая, в изящных таких, с золотыми дужками, очечках, библиотекарша, о моя первая в жизни, моя незабвенная!.." Помнишь, Тюхин, темный кинозал заводского клуба, твой неумелый, неловкий, самый первый, а потому самый до гроба памятный, поцелуй. Она перепугалась: ах, у меня же помада! Она полезла в миниатюрную такую, почти игрушечную сумочку за платочком и - будь они прокляты, Тюхин, как вспомню - сердце обливается кровью! - на пол посыпались несчастные монетки нашей бедной, стыдливой молодости. Эмский засуетился, нечеловечески искривясь, нагнулся в тесное, темнеющее междурядье. Он нащупал уже одну, потом другую монетку и тут... О!.. О, если бы это был только сон, всего лишь - кошмарный, всю жизнь преследующий сон! Но, увы - не пережизнишь, не заспишь, не выдашь действительное за желаемое! В миг, когда ты, Тюхин, сопя, попытался подцепить ногтями третью, раздался негромкий такой, но вполне отчетливый звук, из рода тех, которые Колюня Пушкарев (Артиллерист) умел издавать в любое время и при любых, даже самых невероятных обстоятельствах. Готовый провалиться сквозь пол, ты, Тюхин, в ужасе замер, прислушиваясь к той, как назло, поистине гробовой тишине, которая воцарилась в зале по ходу фильма. Панически сознавая, что такая страусиная позиция не выход из положения, Витюша, скрипнув стулом, пошевелился, смелея, шевельнулся еще разок, кашлянул, и когда, казалось, несчастье развеялось уже - Господи, да каких только звуков не раздается во тьме культпросветучреждения?! - когда Эмский осторожно, боясь спугнуть робкую надежду, распрямился, какой-то глазастый гад через проход - и как их, таких сволочей, земля носит! - убийственно громко, членораздельно произнес: