Евгений Витковский - День пирайи (Павел II, Том 2)
От козявкоподобного самолета отделилась точка и стала падать, чуть ли не прямо на Витольдову голову, так что хуторянин даже на миг забоялся. Но над падающим предметом очень скоро расцвел международным апельсиновым цветом парашют, и его стало ветром относить на северо-северо-восток, в сторону моря, скрытого под многометровым слоем соленого, некачественного льда. Приземлился парашют удачно, в том числе для Витольда, ибо угодил в обзор сразу трех телекамер на оборонном периметре, причем одна из них давала крупный план. Из-под быстро оседающего купола показался человек. Хотя лето на Кутузке в этом году выдалось теплое, такое, что даже льды таяли и наносили ущерб южноамериканскому имуществу, одет человек был как-то уж больно легко для восемьдесят второй параллели. Всего-то и было на нем пальтишко ветхое, из тех, которые в России называют семисезонными, ношеный треух и совсем уж неуместные полуботинки. Был он маленький, кривоносый, с плеча у него свисала сумка, а из нее торчало несколько длинномерных предметов, вроде бы палок милиционерских связку взял с собой на Кутузку, — такая вот возникла у бывшего главного полицейского России ассоциация. Человек потоптался, выверил что-то по компасу, выбрал место над берегом, где под ледяным щитом угадывался древний фиорд, и уселся прямо наземь, лицом точно на север. Словно хотел увидеть скрытые за просторами Ледовитого океана берега дальней, прежней родины Витольда, лишившей своего сына и отчего благословения, и права на социальное обеспечение, то есть пенсии, и много еще чего. Человек быстрым жестом скинул полуботинки, Витольд рефлекторно повторил его движение и расплескал горчичную воду. Визитер укрепил босые ступни на ледышке; тут на экран крупного плана выплыло его лицо. Витольд от неожиданности снова воду расплескал: с экрана смотрели каменные, будто китайской тушью залитые глаза зомби. Проще говоря — ходячего трупа, изготовленного по лучшим рецептам гаитянского водуизма, чтоб исполнять волю хозяев. То ли мертв был человек, то ли жив, его зомби-гипнотический сон ничего не стоило разрушить, помахав над его головой чем-нибудь достаточно волшебным пудов эдак в триста весом, но было очень интересно в свете международной политики: по какому случаю это чудовище попирает сейчас землю, то есть лед, приватного хутора Кутузка? Быть может, коварный Заобский решил захватить ледяную избушку и нанял для этой цели страшного валахского вампира или дикого сальварсанского каннибалоеда? Сальварсанского… Тогда ведь он сидит не столько на Кутузке, сколько на собственном льду! Расстреливать его немедленно, как хотел Витольд, было рискованно. Но зомби, кажется, никакого интереса к хутору не проявлял, словно и знать не знал о его существовании. Он расстелил возле себя один из длинномерных предметов — это был первоначально скатанный в трубку международный оранжевый вымпел. Потом от второго длинномерного предмета кусок откусил — похоже, это была твердокопченая колбаса. Потом взял третий длинномерный предмет, и это была деревянная дудочка. Дожевал колбасу, поднес дудочку к губам. Витольд с проклятием отшвырнул таз с горчичной водой.
— Не бойса, не бойса. Не мы ему интересанто, — успокоительно сказал за спиной голос мексиканского зятя. Витольд чуть успокоился: один зять из Латинской Америки, другой из Африки — вдвоем они в этих штучках, поди, получше тестя разбираются. Во, бля, когда пригодились! Только все ж таки, какого лешего этот замухрышка спрыгнул на парашюте прямо на Кутузку? Мало места в Гренландии без Кутузки? А замухрышка тем временем надул щеки и стал дуть в дудочку — глядя в ледяное заморье.
Витольд, конечно, ничего не услышал, только легкий позыв к рвоте ощутил, но утерпел. Зомби играл, закрыв глаза, по тому, как редко он сдвигал пальцы, было понятно, что играет он что-то долгое и заунывное. Воздух над флейтистом дрожал, как пар над чайником, видимость ухудшалась, снова улучшалась, шли минуты, шли часы и столетия, время скручивалось в спираль и пульсировало, заунывная мелодия со скоростью, явно превышающей скорость распространения звука в воздушной среде, лилась в направлении советского сектора Северного Ледовитого океана, достигала берегов России и разливалась по необъятным просторам первого в мире государства, в котором рабочих и крестьян заставили верить, что они взяли власть. И рабочие, и крестьяне, и прослойка интеллигентская, и болото деклассированное, и духовенство многоконфессиональное, и армия, и партия, и отшельники в скитах, и иностранные журналисты в офисах, и сытые шпионы, и голодные проститутки — все они слышали сейчас заунывную мелодию, которую беспощадно слал им в уши и души маленький зомби, сидя на северной оконечности Гренландии.
К вечеру — хотя солнце над восемьдесят второй широтой лишь немного опустилось к горизонту — до Витольда с большим опозданием дошла спасительная мысль, что зомби, кажется, вообще на Кутузку попал случайно. Тогда бывший министр выбрал охранника, умом потемнее, мышцами потяжельше, и послал на льды — разузнать, долго ли нарушитель границы приватного владения Кутузка собирается дудеть в дуду на Россию. Да и не труп ли он вообще. Труп оказался живым и способным к общению, хотя словами ничего не говорил, но кусок колбасы отломил, протянул охраннику. Тот, вернувшись, сдал ее на анализ. Ничего особенного: селитры многовато, мяса маловато, ни то ни се, обычная финская твердокопченая колбаса для небогатого покупателя. С этого момента Витольд к зомби никого больше не посылал, пусть себе сидит и дудит, никому вреда от этого нет, может, он просто человек искусства, вроде Ваньки, так какой с него спрос. Когда на третий день с самолета зомби сбросили новый запас колбасы интереса это ни в ком уже не вызвало. Обитатели ледяной избушки понемногу начали воспринимать босого типа как своего уютного, хотя придурковатого домового. Четыре дочери пили, два зятя резались в карты, еще один учил стерлядей прыгать через скакалку, хозяйка заквашивала впрок ананасы, хозяин вернулся к прерванному курсу лечения простудных заболеваний.
Но что-то непонятное стало тем временем происходить в России и некоторых сопредельных странах. Какой-то смутный, чуть тлеющий процесс наметился в недрах более чем четвертьмиллиардного населения. Большинство этого населения, этак девять процентов, да еще девятьсот девяносто девять тысячных оставшегося процента, впрочем, ничего нового ни в себе, ни в окружающем мире не ощутило. Еще приблизительно тысяча семьсот человек испытали что-то вроде головокружения, нервного подъема, стремления победить в социалистическом соревновании за право нести переходящее знамя на юбилейную вахту, и особенно возросла среди них тяга к чистоте помыслов, верней — тяга к проверке таковой у всех, кроме себя. В органы, возглавляемые нынче генералом армии Шелковниковым, поступило в эти дни более ста тысяч сверхплановых донесений о нездоровых настроениях в учреждениях, коммунальных квартирах, лесничествах, вольерах и т. д. Но дальше писания докладных и доносов эти тысяча семьсот не пошли.
И нашлись еще около тысячи человек, которые пошли. Встали, снялись с насиженных мест, бросили работу, семьи, развлечения, путевки, сбросили по примеру гренландского типчика обувь и пошли. Устремив остановившиеся взоры в район Полярной звезды, брели они медленно куда-то к одной точке в районе Западного Таймыра, на берегу Карского моря, и остановить их не могли ни отряды спецназа, ни штормы, ни голод, ни холод, ни анафема. Были среди них люди очень ветхие, с дореволюционным партийным стажем и безнадежно пятым пунктом, были юные пионеры и октябрята самых невероятных национальностей, остяки и гагаузы, лаки и кумыки, была даже последняя айнская девочка из города Оха на Сахалине, были три профессиональных биллиардных маркера из Чимкента, один безнадежно прокаженный из лепрозория под Астраханью, еще майор с китайско-советской границы, еще московский поэт, автор давнишней революционной песни «Таратайка», тоже с пятым пунктом, еще преподаватель теоретической механики из Гродно, верховный раввин города Межирова — да мало ли еще кто. Среди шагавших имелись инвалиды: кто потерял руку в сражении за Халхин-Гол, кто ногу при освобождении Дрездена, иные возложили на алтарь отечества не одну часть тела, а несколько, иные выходили из сумасшедших домов, иные из лагерей строгого особого режима, еще иные из катакомб московского метро, а еще совсем иные умудрялись оторваться от преследования матерями-одиночками, — далеко не у всех у них были паспорта или партбилеты, иные даже вовсе никаких документов не имели, а были и такие, что не помнили, как их зовут.
Объединяло их одно: в душе все они были коммунистами.
Они шли, а члены их семей, сослуживцы, органы милиции, внутренней охраны и прочие добросердечные люди принимали все меры к тому, чтобы их уходу воспрепятствовать. Чтобы не шли они никуда, чтобы вели себя, как нормальные, и не понимали, что такое вставать на пути зова партии, голоса крови, долга. Члена КПСС с 1885 года, Еремея Металлова, например, пытался удержать весь поселок Переделкино: и дом старых большевиков, и писательский поселок, и генералитет, и скопившиеся в этих краях иностранцы, переженившиеся на русских бабах; они высыпали поглядеть на ветхого старичка, который вылез из дверей своей персональной палаты вместе с многотонной реанимационной аппаратурой и пополз куда-то через речку, насилу догадались его от аппаратуры этой отключить, втащили назад в палату, приковали к стене, стали выводить из коматозного состояния, но, увы, вывести уже не сумели — директриса получила выговор по служебной линии за бардак среди пациентов, — а Еремей тем временем опять втихую уполз на север, никто и не заметил. Рецидивиста Хлыстовского, в одиночку переплывшего пролив, отделяющий в Охотском море Шантарские острова от материка, просто расстреляли с вертолета, когда он выходил на берег, — но проявили преступную халатность, не проверили расстрелянные останки на ползучесть. А зря. В Москве, впрочем, тоже проглядели вспучивание одного захоронения в Кремлевской стене, весьма давнего, разглядели уже тогда, когда плита с датой запрахования самовыломилась, урна с прахом самовскрылась и осталась валяться на газоне, придавив голубую елочку, а сам по себе прах незримо и неуловимо поплыл в северном направлении, по пути самовзвеиваясь, самопоругиваясь, но не в силах самопротивостоять необоримому влечению в таймырские и более дальние дали. Двое из трех биллиардистов, проживавших в городе Мары, не выдержав перехода через безводную пустыню, сложили кости, не дойдя даже до Аральского моря; лишь третий, самый старый и самый жилистый, чемпион СССР от последнего спортивного, 1930 года, как известно, Маяковскому дававший при игре только три шара форы, ибо тот играл очень хорошо, пустыню пересек и, никем не разыскиваемый, побрел к вожделенному берегу Карского моря. Да и шесть юных пионеров пренебрегли заслуженным отдыхом в лагере Артек, бывшем Суук-Су, среди них четверо русских, один лезгин и один эфиоп-амхарец, были захвачены при попытке форсировать Сиваш, были водворены обратно в лагерь, где выяснилось, что эфиоп шел с прочими против воли, да и вообще был членом свергнутой династии. А вот знаменитый дирижер Макс Аронович Шипс обуялся неведомой северной болезнью прямо во время концерта своего родного военного оркестра им. Александрова и, продолжая дирижировать маршем «Тоска по родине», так на север и ушел — и никто его отчего-то не ловил.