Лев Копелев - Утоли моя печали
- Вы обратили внимание, как он говорит о внутренних противоречиях в социалистическом обществе?.. Вот это, конечно, настоящий, большевистский стиль мысли. Безоговорочная правда. Никакого виляния. Вот это действительно марксист-ленинец. Какое счастье, что есть такой!..
Мне тогда очень недоставало Евгения Тимофеевича, его суждений и мыслей, которые мне казались родственными. Сергей, Виктор Андреевич, Семен мне были близки, но думал я совсем по-иному: тщетно пытался доказывать им, что они подменяют рассудок чувством и за гебистскими, гулаговскими деревьями не хотят увидеть "великий социалистический лес".
Эрнст оказался единомышленником.
Федор Николаевич Б., мастер-лекальщик, работавший в механическом цехе, невысокий сухощавый старичок с узкой белесой бородкой, раньше держался в стороне от всех. Молодым рабочим в 1915 году он участвовал в большевистском кружке, в 1917 году стал красногвардейцем, воевал с белочехами, с Колчаком. После демобилизации работал в Москве, на заводе слесарем-лекальщиком, но втянулся в профсоюзную деятельность; выбрали в завком, а там и в обком и в ЦК Союза. В 37-м году он был уже членом Президиума ВЦСПС, одним из помощников Томского.
Вспоминать об аресте и следствии не хотел.
- О чем рассказывать? Что подписывал - не помню. На другой день уже не помнил. Но жив остался. Болячки залечил. Только вот оглох на правое УХО.
Осудили его на десять лет. А в лагере "довесили" новый срок, который заканчивался осенью 1953 года. Начальник тюрьмы сказал, что выпустит его прямо за ворота - не станет отправлять в ссылку, как полагалось раньше, и позволил сообщить об этом родственникам.
- Авось найду еще работенку в Москве. Хотя уже скоро 60. Жена умерла в войну. Разрыв сердца... Когда получила похоронку на младшего сына. Тот с ней оставался. А старший от нас отрекся - политруком был в армии. И сейчас где-то в штабе. Но дочь и моя младшая сестра и свояченица все время письма и посылки посылают. И на свидания приходили. Этим летом я первый раз внучат увидел. Младший - тоже Федька; пять лет, шустрый паренек, генералом хочет быть.
С Эрнстом и Федором Николаевичем мы постоянно говорили о том, когда именно и почему начались искажения большевизма.
Эрнст рассуждал уверенно:
- Ильич предостерегал. Про завещание, конечно, слышали? Ильич писал, что у Сталина слишком большая власть в аппарате, что он груб и нелоялен к товарищам Но Сталин обещал партийному съезду, что, конечно, учтет ленинскую критику. А Зиновьев и Каменев ходили, упрашивали товарищей делегатов поверить товарищу Генсеку. И ни Троцкий, ни Рыков, ни Бухарин не возражали. Все это мне Мария Ильинична рассказывала... Конечно, партия должна была бороться с уклонистами: и с троцкистами, и с правыми. Железная дисциплина необходима. И централизация тоже. Несчастье в том, что во главе оказался Сталин. Он подчинил себе аппарат ЦК и губкомов. И конечно, ГПУ... Пока Феликс Эдмундович был жив, ГПУ подчинялось правительству... Но уже Ягода служил прежде всего Генсеку. А Ежов и Берия - эти уж, конечно, только Сталина признавали. Он ими командовал, но и они на него влияли - пугали, дезинформировали, конечно, в своих интересах. После убийства Кирова так напугали, что он им полную власть дал - сажать, стрелять кого попало.
Федор Николаевич возражал негромко, неторопливо:
- Ну, это получается как-то упрощенно. По-марксистски надо поглубже копать. Главные причины в том, что пролетарская революция победила в отсталой крестьянской стране. Наша диктатура пролетариата с самого начала была властью меньшинства. Это понимать надо. Мы хотели воспитывать массы. Воспитать иного мальчонку-подростка бывает нелегко... А миллионы взрослых мужиков и баб за парты не посадишь. Им работать надо, семьи кормить. А мы их стали учить "а-бе-ве" и тут же азбуке коммунизма... Вот почему в партии разные мнения, разные направления получались. Раньше у нас принципиальные споры были... В том же документе, который вы завещанием называете, Владимир Ильич писал, что Троцкий и Пятаков - самые толковые вожди, но любят администрировать, командовать. Троцкий привык в гражданскую войну со своими военспецами: "Ать-два-три, даешь Варшаву". А децисты - наоборот. Им давай полную демократию. Говори каждый кто во что горазд, из-за каждой мелочи дискуссия, митинг. Им всем надо было укорот делать. Ленинградцы, по правде говоря, настоящие большевики были. Да и те москвичи, что их поддерживали Надежда Константиновна, Каменев, - ближайшие Ленину товарищи... Но все они горожане - питерские пролетарии, московские интеллигенты... Они мужика не понимали, не сочувствовали ему, не верили - так же, как Троцкий и Пятаков. Потому и доказывали, что невозможно строить социализм в одной стране. По теории это, может, и правда, но как лозунг вредно. Демобилизует массы...
Мы ходили по лагерной улице или сидели на скамеечках сзади юрты у цветников. Три зека в синих арестантских комбинезонах, не имевшие права приближаться к колючей проволоке. Утром и вечером нас пересчитывали, как скот. Бесправные, а больше года уже и безымянные рабы. Но, забывая обо всем этом, мы сосредоточенно, увлеченно рассуждали о судьбах страны, партии, вспоминали, спорили, точь-в-точь как на партийных собраниях двадцатых годов или в кругу единомышленников, готовящихся к дискуссии...
Федор Николаевич, покашливая, поплевывая, терпеливо выслушивал пылкие речи оппонентов и отвечал, словно думая вслух:
- У Троцкого, у ленинградцев, у других левых были организованные фракции. Тут ничего не скажешь. Они и конспирировали против ЦК, но Николай Иванович Бухарин, и Алексей Иванович Рыков, и Михаил Павлович Томский, и все мы - так называемые правые - никаких фракций никогда не устраивали. Мы открыто спорили, бывало, и крепко ругались. Так ведь и с Ильичем случалось товарищам поспорить. Да еще как! В самые трудные времена из-за Брестского мира, из-за нэпа... Но мы не учли новых условий. Рабочий класс уже не тот. Большинство лучших, сознательных, активных пролетариев ушли с заводов. Кто в гражданку погиб, кто в оппозиции ушел, а кто в аппарат, как я. Перестали быть пролетариями, обросли, превратились в бюрократов, в мещан. Те, кто еще на заводах оставался, были там самое малое меньшинство. А миллионы новых рабочих уже никакие не пролетарии. Мы твердили : "класс-гегемон", ,диктатура пролетариата"... А подумать всерьез - так ведь настоящая власть - аппарат. И Сталин это понял раньше нас. Старики его недооценили. Никто из них даже и мысли не допускал, что он может заменить Ленина. Его выбрали в Генсеки, ну, как хорошего коменданта милиции, или, по-старому, пристава, чтоб наблюдал порядок, дисциплину, не допускал драк за власть. Ведь это Зиновьев и Каменев его выдвигали. Они Троцкого опасались, ревновали Владимира Ильича к нему, о бонапартизме поговаривали. Потом Бухарин и Рыков с его помощью хотели вытеснить всех левых и троцкистов. Так и росла его власть - от оппозиции к оппозиции, от съезда к съезду. И все-таки нельзя переоценивать роль его личности. Не он один создавал этот аппарат, не он его придумал. Даже наоборот, он был, можно сказать, выдвиженцем аппарата...
На это я пытался возражать. И объяснял - не оправдывал, но объяснял коварство и жестокость Сталина историческими традициями и современными общественными условиями; сравнивал его с Иваном Грозным, с Петром Великим... Эрнст сердился - как можно сравнивать. То были феодалы, деспоты; им так и положено, для их классов это закономерно, а Сталин предавал рабочий класс, искажал принципы коммунизма.
Федор Николаевич не горячился:
- Исторические сравнения всегда ненадежны, хоть и красивые бывают. Меньшевики очень любили с Французской революцией сравнивать: Ленин Робеспьер, Троцкий - Дантон... Но, по-моему, это несерьезно. Правда, Сталин сам и на Ивана Грозного, и на Петра ссылался. Но только царь Иван и царь Петр, как их там ни суди, в общем действительно революционерами были, старое ломали, новое начинали. А Сталин сам ничего нового не придумал. Только чужие дрова ломал. Такая индустриализация, такая коллективизация и самым диким троцкистам не снились... Если б не все эти сталинские "достижения", если б не голод, не ежовщина - не пришлось бы отступать до Волги... Может быть, тогда и Гитлер не пришел бы к власти.
Но я чувствовал и уже начинал сознавать, что дело не только в экономических закономерностях. Независимо от "материальных факторов", от внутрипартийных дискуссий, от вождей и аппаратчиков, на людей действуют и какие-то другие силы - духовные, нравственные.
Об этом я думал и в Восточной Пруссии, и в первые дни после ареста. Пытаясь уяснить себе природу этих сил, я вспоминал о книгах Толстого, Достоевского, Короленко и о тех людях, которых раньше знал, но воспринимал как милых чудаков, как олицетворенные "исключения из правила".
...Летом 29-го года я готовился поступать в институт и брал уроки математики у дальнего родственника Матвея Мейтува, доцента университета. Его считали гениальным математиком. Он был высокий, очень худой, сутулый, черно-смуглый, губастый. А его маленькая жена казалась девочкой-подростком, серенько-русая, скуластенькая. Но в то же время они явственно походили друг на друга кроткими добрыми взглядами и улыбками. Их единственная узкая комната была заставлена книжными шкафами. На стене висел большой гравюрный портрет Льва Толстого. На тумбочке у кровати лежало Евангелие.