Ал Малышкин - Люди из захолустья
Пока ведь с одной собой взаперти жила. Пока...
Новая знакомка оказалась тоже кастеляншей, только с более солидного, раскинутого в самом центре участка - с доменного. На ней, на этой пожилой, чистоплотной женщине, внушал доверие дорогой полушалок, надетый поверх красной, повязанной повойником косынки. Была она в поддевке, в низеньких сапожках. Личико худенькое, но при этом неожиданный властноватый басок. Она говорила по-хозяйски: "у меня в бараке", "в моем бараке", так внушительно и гневно налегая на слово "моем", как Поля не говорила никогда. Эта женщина приехала на строительство по осени, вместе с мужем, бывалым монтажником; он по осени, через месяц, и умер. Женщина переступила через горькую свою судьбу, в шагах ее была медь, и женщина не жаловалась, калякала деловито. Поля с первых минут почувствовала себя меньшой, послушной около товарки.
Женщина, не раздумывая, сразу же согласилась пойти к Поле: "А почему не сходить, не посмотреть, может быть от вас какой пример себе выведу". И Поля впервые забеспокоилась потихоньку. Очень уж хорошо, роскошно было на дворе. Вовсю раскинулось солнечное хозяйство, до неузнаваемости накаливая светом пустоши, дороги, постройки... Из-за гор новорожденная поднималась синева, такая чистая, такая огненно-ясная, что ломило глаза. Самый ветер, казалось, блистал... После такого света внутренность опекаемого Полей барака предстала в столь мрачном, пещерном убожестве, что даже защемило у нее.
Хотела было схитрить, протолкнуть знакомку прямо к себе в каморку, в бабий, хоть и бедный, уют, но та остановилась на пороге и как-то внюхивалась жадно, назло Поле, в барачную глубь. Не спрашиваясь, зорко прошествовала между койками.
Поля подневольно плелась сзади.
Воздух в бараке никогда не был столь удушливо-прокислым, как сегодня. Горчило в носу от вчерашнего банно-застоялого запаха гари... Незваный судья в полушалке молча казнил своими сжатыми губами. "Дура, дура, зачем сама себе напасть навязала?" Солнце, влетавшее сквозь цвелые, конопатые от копоти окошки, еще более оголяло все это позорище. Ватага уродливых, нахальных печек, где на плитках остатки вчерашней жратвы, опрокинутый набок чугунок с чем-то невыплеснутым, какие-то непотребно распятые тряпицы. Из-под коек вихры запиханного туда охапкой белья. Кажется, что и одеяла и ситцевые, просаленные затылками наволочки того же сорного, коростяного цвета, ляжешь и посыплются тебе за шиворот щекотные крошки, песок и даже мелкая щепа. Бугорчатую, железной крепости кору на половицах, о которую запинались сапоги, пришлось бы отмачивать месяц, недели отдирать скобелем. Это с Поли сейчас сдирали рубаху при всех... Конечно, она могла бы в оправданье сказать и про Степу-коменданта, и про единственный куб на участке, и про семь ведер воды, которые негде нагреть, поплакаться насчет уборщиц и прочего, и прочего... Но жестко смолчала. Солнечный крест окошка, дрожа, огневел на стене... Бывало, в девичьи времена на стене путевой будки отражались, вместе с окошком, еще узорчики дешевенькой, до сверканья вымытой занавески. Шли товарные, занавеску отпахивала некая снисходительная заколдованная курносенькая царевна, с шитьем на коленях, шли товарные в мартовском снегу, и со всех тормозных площадок наперебой скалились кондуктора-женихи.
И у Поли пропала вдруг всякая охота звать к себе на угощенье новую товарку. Особенно после того, как та, окончив дотошный осмотр, вышла, не промолвив ни слова, с теми же поджатыми губами, только спросила: давно ли Поля служит, из каких мест приехала.- "Сама-то хороша... про мужа давеча сказала и глаз не промочила". В остреньком облике знакомки почудилось ей противное монашеское ехидство. И когда та пригласила Полю прогуляться теперь к ней на доменный участок, Поля, несмотря на дела, даже осветилась вся от радостной, мстительной готовности. Поля хотела в свою очередь сразить.
...Бараки, сшитые из стандартных щитов, новенькие, островерхие, играли в глазах переливчатой сосновой желтизной. Дали бы Поле такую обновку! Свежевыструганные, тоже переливчатые кадки у стен были полны голубого неба. Некая нарядность пропестрила в окошках. Поля взглянула в полглаза: за каждым, за каждым стеклом розовели бумажные занавески, вырезанные просто при помощи ножниц на разный узор. Какое-то, хоть и нехитрое, но любовное тщание чувствовалось в этих занавесочках, и это было первое, что задело, оскорбило Полю. "Подумаешь, премудрость какая!" Знакомка радушно (и торжествующе, наверно) провела ее через просторные сени.
И здесь, за порогом, в сосново-чистом коридорчике увидела Поля то, что никак не могло, не смело тут быть. Однако оно было. Поля стояла ограбленная. Робкая и пышная дума ее - серебряный кипятильник "Титан" тихо и вполне обыкновенно поклокатывал перед ней. Поля ощущала на оболочке глаз ласковое, светящееся его тепло. Сияние его казалось столь всепроницающе, что и дальше, вместо барака, представлялись какие-то серебряно-чистые, невозмутимые покои... Знакомка, не замечая своего счастья, по-привычному погрела ладошки об это сияние, сказала:
- Вот мы сейчас и чайку, под селедочку.
И простецки, по-бабьи улыбчиво заиграли морщинки, горем когда-то насборенные. Но Поля, не ответив, ожесточенно направилась прямо в барак: всеми движениями она повторяла свою контролершу. Так же поджала губы, сузила глаза. Но губы были лживы, они расклеивались, распадались сами собой. Глаза завистливо косели... И здесь по всему помещению гуляло солнце, но тут оно было дружеское, было заодно с хозяйкой. Поля не хотела видеть, но видела эти, хоть и нехитрые, но чистенькие половички, расстеленные в проходе по вымытому полу, эти аккуратные шкафчики между койками, и опять эти занавесочки, которые говорили о какой-то страшной неприкосновенности всего здешнего порядка и чистоты, и эту необычайную, необычайно отрадную, так что вздохнуть хотелось, пустоту под койками, потому что ни одного глиняного грязного чудища не выпирало ниоткуда. И Поля вздохнула; она уже больше не насильничала над собой.
По верху окошка, над соседним бараком остановилось в молодой синеве жгучее, как солнце, облачко. Весеннее, разнеживающее... Да, Поля вздохнула: "Хорошо тут у вас, не уходила бы". От чаю отказалась: как-нибудь в другой раз... Вихрем тащило ее назад - скорее, скорее в свой барак. Вихрь зачинался в ней самой, она не могла отдать себе отчета, что это: то ли желание перекрутить, что ни попадя, то ли кинуться сейчас, руки себе поломать о какую-то необузданную бешено злобную работу? Когда Подопригора вечером позвал ее, заодно с другими, на поселковое собрание - насчет церкви, она не сказала ничего, только яростно перекусила нитку, бросая шитье.
Треволнения около слободской церкви все сгущались. Купол продолжал таинственно светиться, и отсветы эти доползали до бараков шорохами слухов, загробным устрашением. Великопостно плакались колокольные звоны. Над солнцем, над артелями, выходящими на работу, пролетали они согбенными призраками уныния и могилы. А на кладбище за церковью оказались однажды выкорчеванными и изуродованными все памятники с красноармейскими звездами.
- Строительство идет на штурм, а они обратно опережают нас своим штурмом,- сказал Подопригора.
И он пообещал своим ребятам тоже показать кое-какое знамение.
На поселковое собрание поохотились идти с ним плотничий бригадир Вася Демин, Золотистый, башкир Муртазин, семь-восемь человек из молодняка да из соседнего барака человек десять. И Поля пошла. Едва ли заметила она, как выпрямился на своей койке, застыл вослед ей гробовщик. Насчет того, брать ли башкира, Подопригора сначала колебался. Но оказалось, что Муртазин ни в какого аллаха не верит, следовательно, можно было почесть его за равноправного со всеми безбожниками. Итак, опять сбилась около Подопригоры вся неотстанная компания. Напоследок за ними рванулся и Тишка: какие-то последние упования толкали его к Подопригоре.
В просторной небогатой горнице керосиновая лампа горела на столе, отчего большинство рассевшихся на скамейках безлико пропадали в тени (иным, может быть, того и хотелось). Больше всего было баб. Некоторые из них встретили пришедших острой, отчужденной оглядкой, особенно Полю, державшуюся настойчиво независимо, чуть ли не заносчиво. Тишка примостился позади, рядом с мордастой нахохленной старухой, которая тотчас резко подобрала шаль и отодвинулась. Он сразу узнал ее, эту лютую старуху. Тишка понимал, конечно, что он появился здесь ей назло, и ему было приятно (особенно приятно потому, что старухой этой дорожил Петр - тут кое-что Тишка уже прозревал), и было бы еще приятнее, если бы старуха тоже узнала его. Но Аграфена Ивановна сидела прямо, дико вперившись перед собой, она и оглядываться не хотела на подобное дерьмо. Ну что же, Тишка пока затаился.
Со скамей подымались местные, слободские люди, говорили. В сущности, едва ли и стоило говорить. Время ломилось на слободу железною грудью,- разве этого не видно даже из узких слободских окошечек? Над малым этим собранием витала та же воля, которая воздвигала домны, беспощадно переграждала реки, творила неузнаваемого человека. В поселковых избах множились новые постояльцы - со строительства; поселковая молодежь в свою очередь укочевывала в бараки; кончалось притаенное, запечное житье. И сама слобода могла кончиться гораздо раньше, чем погребла бы ее под собой водяная масса второго водохранилища. Не в церкви, а именно в этом было главное для Аграфены Ивановны и подобных ей. И говорить им едва ли стоило, но все-таки хватались за какую-то малость, говорили. Вышел бородавчатый, нестерпимо добрый, кроткий лицом старичок.