Пойте, неупокоенные, пойте - Джесмин Уорд
– Девчуль, – говорит Па.
И вдруг все резко останавливается, и я закипаю от ненависти к этому миру. Я оставляю Маму на матрасе, встаю и бегу к Джоджо, который отступает назад, но он недостаточно быстр – я уже тут, – и когда я бью его по лицу, боль прокатывается по моей ладони, отзывается в моих пальцах. Поэтому я бью снова. И еще раз, прежде чем осознаю, что Микаэла орет у него на руках, пытается забраться ему на грудь, стараясь увернуться от меня. Во взгляде Джоджо, прямом, точь-в-точь как у Па, не осталось уже ничего от мальчишки: прилив уходит, солнце испаряет остатки воды, оставляя горячий песок, затвердевающий до бетона. И Па оказывается рядом со мной, его тело наклоняется надо мной, как воздушный змей, падающий с неба – он хватает меня за обе руки и соединяет их, чтобы мои ладони касались одна другой.
– Достаточно, – говорит Па. – Будет тебе, Леони.
– Вы не знаете, – говорю я. – Вы не знаете!
Джоджо трется лицом об рубашонку Микаэлы, и мне так многого сейчас хочется. Я хочу ударить его снова, и я хочу прижать его к себе и погладить его по голове, как в ту пору, когда он был еще лысым младенцем, и я хочу сказать Джоджо: Мы ведь семья, и я хочу спросить у него: Что ты видел, мальчик, что ты видел? Но я не делаю ничего из этого. Вместо этого я вырываюсь из рук Па, прохожу мимо Джоджо и Микаэлы и оставляю Маму на кровати. Она смотрит в потолок, глаза у нее открыты, все тепло исчезло из ее нутра. Лишь холод в сердце, время проникает сквозь ее окостеневшие вены.
Когда возвращается Майкл, я сижу на веранде. Он перескакивает через ступеньки и сразу запрыгивает ко мне. Дерево скрипит от его приземления, и я представляю, как оно рушится, гнилое и покореженное от жары, как я проваливаюсь вниз, к глинистой земле, которая разверзается подо мной бесконечным колодцем, прямо вниз. Это первый жаркий день весны, предвестник адской летней жары, что скоро согнет всех и вся вокруг.
– Детка!
– Пойдем.
– В смысле? Я же только вернулся. Я подумал: мы могли бы сводить сегодня детей к реке.
– Мамы больше нет.
Я не могу удержать свой голос, ломающийся между словами. Не могу сдержать крик, выходящий из моего рта вместо вздоха.
Майкл садится на пол рядом со мной, притягивает меня к себе на колени: руки, зад, ноги – всю меня целиком, так что я словно становлюсь большим ребенком, и я падаю на него, зная, что он сможет меня вынести. Выдержит. Я закапываюсь носом в грубую щетину его шеи.
– Пойдем.
– Ш-ш-ш, – говорит он тихо.
– Поедем к Алу.
Майкл понимает. Он знает, чего я на самом деле хочу: семя в самом сердце мясистого фрукта.
– Можем просто уехать.
Чтобы накачаться. Чтобы снова увидеть Гивена. Я думаю об этом и понимаю, что он не придет. Он ушел с Мамой навсегда. Но та часть, которую Мама тогда жалела за столом, та часть меня все еще надеется.
– Не можем, – говорит он.
– Пожалуйста.
Слово маленькое и жгучее, как отрыжка. Оно повисает между нами. Майкл кривится, словно чувствует весь ужас и горе, заключенное в одном этом пронзительном слове.
– А дети?
Небо стало цвета песчано-красной глины: оранжевый крем. Жара, день в самом разгаре: насекомые пробудились от зимнего сна. Я не могу вынести этот мир.
– Я не могу, – говорю я, и за этим стоят столько других слов.
Я сейчас не могу быть матерью. Я не могу быть дочерью. Я не могу помнить. Я не могу видеть. Я не могу дышать. И он слышит все это, потому что встает, поднимает меня и относит с веранды к машине. Сажает меня на пассажирское сиденье, закрывает дверь и садится за руль. Мир сжимается до этого: я и он в этом стеклянном куполе, весь этот ненавистный свет, и собаки, укрывающиеся от жары в канавах, и покорные коровы, и густые деревья, воспоминания о моих словах, о сером бумажном лице мамы, о реакции Джоджо и Микаэлы на мои пощечины, о съеживающемся Па и о втором уходе Гивена. Весь наш мир: один большой аквариум.
– Просто прокатимся, – говорит Майкл.
Но я знаю, что если я продолжу просить, то испорчу воздух в машине мольбами, он поедет к Мисти, попросит ее позвонить своим друзьям на севере, позвонит Алу, сделает последний звонок Па, чтобы сказать: Всего на пару дней. Что он будет ехать часами в черноземное сердце штата, обратно к той клетке, которая держала его, ехать так долго, пока горизонт не раскроется, как раковина устрицы. Что если я попрошу, он поедет. Потому что что-то в нем тоже хочет оставить позади собственные слезы, пролитые в объятиях матери, свои ссоры с отцом и мой дом, полный смерти. Мы едем вперед, и ветер из открытых окон заставляет стекло дрожать, живое, как колония моллюсков, колыхающихся под напором прилива: блеск пены и песка. Шины подхватывают и швыряют гравий. Мы держимся за руки и делаем вид, что забываем.
Глава 15
Джоджо
Теперь я сплю в кровати Леони. Мне не приходится беспокоиться о том, что она выгонит меня из нее, разбудит ударом в спину, потому что она никогда здесь не бывает. Ну, не совсем, на самом деле. Она возвращается каждую неделю, остается на два дня, а потом снова уезжает. Они с Майклом спят на диване, оба худые, как рыбы, стройные, как две серые сардины, плотно упакованные в консервную банку. Они не шевелятся, когда я прохожу мимо них утром, чтобы отвести Кайлу на автобус – ей пора на дошкольные занятия. Иногда к тому времени, как я возвращаюсь внутрь за рюкзаком, их уже нет. Длинная вмятина на диване – единственное подтверждение того, что они были здесь.
Они спят на диване, потому что Па теперь спит в комнате Мамы. Он избавился от больничной кровати в тот же день, когда мы ее похоронили. Быта-щил ее за дом, в лес, и сжег. Запретил мне туда ходить, но я видел дым. Слышал, как трещит пламя. Иногда по ночам, после того как Кайла засыпает на моем плече, так глубоко, что ее голова кажется тяжелой, словно дыня, я иду на кухню за стаканом воды и слышу Па сквозь дверь, слышу его голос, протекающий сквозь замочную скважину. Один раз я слышал его через стену. Сначала я подумал, что он молится, но потом по тому, как