Пойте, неупокоенные, пойте - Джесмин Уорд
– Мама, – хриплю я, слабо и моляще, как младенец, – мамочка.
Мой плач, причитания Мамы, вопли Микаэлы и крики Гивена наводняют комнату, словно потоп, и снаружи, верно, слышно так же хорошо, как и здесь, потому что в комнату вбегает и встает у моего плеча Джоджо, а Па встает в двери.
– Ты получил то, за чем пришел. Теперь иди вон, – говорит Джоджо.
Сначала я думаю, что он говорит со мной, но он смотрит сквозь меня и вверх, и я понимаю, к кому он обращается. В его голосе плещется сила, так много силы, что я нахожу в себе силы говорить сквозь слезы, прижимая Маму к сердцу.
– К Маман Бриджит взываю, Матери всех Геде. Хозяйке кладбища и матери всех мертвых.
Я тяжело выдавливаю из себя хриплый стон.
– Нет, Леони, – говорит Джоджо. – Ты не умеешь.
Он снова устремляет глаза к потолку.
– Леони, – давится Мама.
– Гран Бриджит, Судья. Этот алтарь из камней тебе. Прими наши дары, – говорю я.
Мамин взгляд поднимается вверх, к потолку, где завис мальчик, несчастный и свернувшийся калачиком, как младенец.
– Заткнись, Леони. Пожалуйста, – говорит Джоджо. – Ты не видишь.
Мамины глаза устремлены к стене, где перестает метаться Гивен. Они обращаются ко мне, умоляюще.
– Приди, – говорю я.
– Уходи, – говорит Джоджо. Он смотрит туда, где мелькает мальчик. – Тут больше нет историй для тебя. Никто здесь тебе ничего не должен.
Он протягивает руку к Гивену, и этим словно отпирает и распахивает врата, потому что Гивен наконец проталкивается через что-то, что держало его здесь.
– Ты слышал моего племянника, – говорит Гивен. – Уходи, Ричи.
Я ничего не вижу, но что-то явно произошло, потому что Гивен спокойно идет к кровати. Па сползает вниз по стене, все прямые части его тела обрушиваются, пока он смотрит на Маму, заставляет себя смотреть на Маму, хотя бы раз. Он крутился вокруг нее, как спутник вокруг планеты, спал на диване, спиной к двери, искал во дворе и в лесу ручки, баки и прочие штуки на ремонт, чтобы иметь возможность чинить что-то, с чем он может справиться, перед лицом того, с чем не может поделать ничего. Дыхание Мамы – рваный ветер, накатывающий все медленнее и медленнее. Ее глаза сужены до щелей. Ее тело разрушено и неподвижно. Джоджо уступает дорогу Дарованному. Подхватывает плачущую Микаэлу на руки. Дядя, – плачет малышка. Джоджо сглатывает и смотрит прямо на Дарованного. Джоджо видит его. Узнает его. Он кивает, и Гивен снова становится Гивеном, лишь на мгновение, потому что он улыбается, и в его ямочках снова проблескивает шутка.
– Племянник, – говорит Гивен.
У Мамы перехватывает дыхание. Она смотрит на меня, ее лицо перекошено.
– Приди. Танцуй с нами, – шепчу я.
Дарованный подходит к кровати, забирается к ней, закручивается вокруг нее, говоря: Мама, говоря: Я пришел за тобой, Мама, говоря: Я пришел, Мама, и Мама делает один долгий, рваный вдох, ее дыхание, ее кровь и дух бьются в отчаянии, как мотылек, попавшийся в паутину, а затем: Ш-ш-ш, – говорит Гивен. – Я пришел с лодкой, Мама, и он проводит рукой по ее лицу, от ее увядшего подбородка до расширившихся ноздрей, до ее глаз, открытых и смотрящих то на меня, то на Гивена, то на Джоджо и Микаэлу, то на Па у двери, а затем снова на Гивена. Рука Дарованного парит над ее лицом, словно он жених, а Мама – невеста. Он откидывает вуаль с ее лица, чтобы они могли смотреть друг на друга с любовью, ясной и сладкой, как воздух между ними. Мама дергается и затихает.
Время накрывает комнату штормовой волной.
Я завываю.
Мы плачем все вместе. Па скорчился в дверях, я все держу в руках еще теплую ночнушку Мамы, а Микаэла прячет лицо в плече Джоджо. Но сам Джоджо не плачет. Его глаза блестят, но из них ничего не выходит, даже когда он спрашивает:
– Что ты говорила?
Я не могу говорить. Горе – словно еда, проглоченная слишком быстро, застрявшая в горле, – не дает мне дышать.
– Леони!
Злость растекается во мне, как нефть по воде.
– Она попросила, – говорю я.
– Да нет.
Джоджо баюкает Микаэлу и смотрит на Маму, как будто ждет, что она откроет глаза, повернет голову и скажет: Глупый Джоджо.
– Твои слова. Они впустили реку. Ту, что унесла ее и дядю Гивена.
– Да.
Он не понимает, что это значит – впервые поступить правильно ради мамы, призвать ее богов. Отпустить ее.
Па у двери пытается подняться, держась за косяк, но его спина все еще согнута: его плечи выпуклы, словно чаша. Голова качается на шее, как маятник. Его горло переломлено.
– Она ушла, Джоджо.
Голос Па – единственное, что кажется в нем сейчас твердым: как нож в чехле.
– Она не могла вынести этой боли.
– Ма не оставила бы нас. Даже ради дяди Гивена.
Джоджо перенимает стать, которую утратил Па. Он прочно опирается на бедра, и вся его детская мягкость и неловкость растворяется в гранитной стойкости.
– Она ушла, – говорю я.
И грудь его распрямляется, плечи словно расперли ломом.
– Она сказала… – начинает Джоджо.
– Это было милосердие, сынок, – говорит Па.
А теперь и голова следом – детское лицо становится стальным, замороженным, как для войны. С него исчезает последний детский жирок. Только глаза Джоджо выдают в нем толику прежнего мальчика.
– Чего ты хочешь от меня? – спрашиваю я. – Чтобы я сказала, что мне жаль?
Эти глаза.
– Что я не хотела?
Я не контролирую свой голос. Он свистит, высоко и едва слышно. Слезы текут из моих глаз, через носоглотку, вниз по горлу и сплетаются там в огненную веревку, в петлю у меня в животе. Мама все еще теплая.
– Потому что я не жалею. Я сделала то, в чем она нуждалась, – говорю я.
Она словно спит. Я уже многие годы не видела ее лицо таким гладким, расслабленным. Мне хочется шлепнуть ее, чтобы разбудить, за то, что она попросила меня отпустить ее. Дать пощечину Джоджо, за то, что он смотрит на меня так, словно у меня был выбор. И я хочу вернуть Гивена назад из мертвых и снова сделать его плотью, чтобы и ему тоже врезать, за то, что он ушел. За то, что он забрал ее. Слишком много пустого неба теперь там, где раньше стояло дерево. Все не так. Петля затягивается.
– Ничего, – говорит Джоджо. – Ты не можешь ничего мне дать.
Он смотрит на Маму, когда говорит это, и я перестаю убирать волосы назад с ее неподвижного лица. А потом он