Эмиграция, тень у огня - Дина Ильинична Рубина
И тут у нас в студии такое дело. Фабрициус наш, ван Браувер, договорился с одной галереей в Амстердаме о выставке нашей братии. Теперь — картины надо везти, а некому. Сашка Конякин муку на мацу мелет — Пасха на носу, время самое горячее. А Фабрициус на посту у Стены Плача дамам косынки раздает и тоже отлучиться не может.
Ну, и говорят они мне: а не поехать ли тебе, Рая, картины отвезти. Мы на дорогу скинемся, коммандируем тебя.
И вот надо же — сколько я себя уговаривала, что мне все равно, что никуда и не собираюсь, а чуть забрезжило, чувствую — умираю, хочу в Амстердам. Чувствую: с детства именно в Амстердам хотела!
Говорю я им: так и так, всегда готова подставить вам, мужики, свое дружеское накладное плечо, но в настоящий момент состою на учете в полиции по делу о краже драгоценностей. Рассказала, в общем, о бабуле.
Художники мои буквально ошалели. Набросились на меня, ругают — чего молчала! А у меня, отвечаю, жизненная установка — никогда ни у кого не одалживаться…
Ави Коэн даже сморщился от этой истории, как от кислого. Выезд-шмыезд, говорит, какая чепуха! Пошел он со мной в полицию, долго сидел у начальника, и не знаю — то ли поручительство какое подписал, то ли еще что, но разрешили мне на три дня отлучку.
Вышли мы с Ави на улицу Яффо, купили по шаурме[10]. Солнышко светит, народ толчется, благодать такая. И он мне говорит, мол, ничего, Рая, видишь — ба Исраэль все по-домашнему, и, главное, знай, что ба Исраэль всегда найдется место, где за тебя заплатят… Знаешь, говорит, может, у этой старухи мания? А может, у нее внучок по шкатулкам шурует, а она на тебя подумала? Знаешь, говорю, а не пошла бы она вместе со своим внучком, своими шкатулками и своими маниями…
Ави доел шаурму и говорит: «Аз ана́хну мамшихи́м»…
…Я про Амстердам — можно рассказывать не буду? Чего там рассказывать, эх… Я три дня по нему ходила и все время про Фабрициуса ван Браувера думала — это ж надо, куда человека судьба заносит. И представляла, как сейчас наш летучий голландец у Стены Плача дамам косынки раздает. Что плохо — английский куда-то сгинул. Хочу сказать буквально две-три достойных человека фразы, тыр-пыр… очень в эти моменты обостряется иврит. И главное, возникает в тебе какое-то подсознательное раздражение против собеседника: стоит, понимаешь, мудило, ушами хлопает и ни бельмеса по-древнееврейски.
Командировочные свои я отработала. И деньги ребятам привезла — три картины галерейщица сразу купила и еще пять взяла на комиссию. Остальные четыре надо назад везти. Заказала такси до аэропорта. Приехал голландец — благоухающий духами, элегантный. Экскьюзми, говорю, у меня большие картины, должно быть, в багажник не влезут. О, говорит, пустяки, донт варри, мисс! Взял картины, отнес в багажник, тот не закрылся, так он откуда-то какой-то крючочек достал, зацепил, скрепил, сели, поехали. Все быстро, точно, предупредительно… гады иностранные!
Вываливаюсь в два часа ночи в аэропорту Бен Гурион со всеми бебехами — картины, чемодан. Бросаюсь к маршрутке:
— Сколько до Иерусалима?
Стоит верзила, на шее цепь золотая, жвачку жует, куда-то вдаль глядит.
— Сто шекелей.
— Что? — спрашиваю. — Маршрутка — сто шекелей?! Да я сейчас за эти деньги до дома такси возьму!
Он жевать перестал, лицо окаменело, жвачкой в сторону выстрелил.
— Что?! — орет. — До Иерусалима такси — сто шекелей?! Пойдем, покажи мне того, кто за эти деньги повезет! Я сам ему сто шекелей дам, если он скажет, что поедет! Садись ко мне и не морочь голову!
— Двадцать, — говорю.
— Слушай, ты, чокнутая русская! Восемьдесят — и едем!
— Двадцать, — говорю.
— Издеваешься? Думаешь, тут тебе Россия? Шестьдесят — и скажи спасибо!
Сажусь в его маршрутку. Ждем еще пассажиров, их нет. Десять, двадцать минут.
Я выскакиваю, кричу — все, беру такси, вон пустое стоит. Он хватает меня за руку и орет:
— Ты — меня — бросаешь?!! Меня — иерусалимца — ты — бросаешь! Хочешь дать заработать этому вонючему тельавивцу?
Тычет пальцем куда-то в небо и говорит со страстью:
— Слушай меня! Самолеты уже в воздухе! Скоро все они будут здесь. Все люди. Это наши пассажиры. Ты поняла меня? Сиди и жди!
В общем, я так устала и обессилела, что сама не заметила, как заснула. Открываю глаза, а уже рассвело, и мы по серпантину в Иерусалим вплываем. Слева Рамот кругами расходится, покачивается, как под крылом самолета. Я на водителя смотрю — господи, как я его сразу не признала! Ну конечно, он: цепь золотая на шее, — точно как их в русских газетах изображают.
Подъехали к моему дому, я достаю из кошелька шестьдесят шекелей и мелочь — три по десять — и кладу ему на ладонь. Он удивился — это еще что?! А помнишь, говорю, ты за меня в супермаркете тридцать агорот заплатил? Я человек обеспеченный и одалживаться не люблю. Такая у меня жизненная установка.
Ох, говорит, так это ты?! А я тебя не узнал.
Помог он мне картины вытащить и поднять на третий этаж. Стоит, смотрит, как я ключом дверь отпираю. Слушай, говорит, раз такое дело, может, пригласишь кофе выпить?
Нет уж, говорю, не собираюсь кормить ваш местный фольклор новой историей о русских проститутках.
Ну, он стал спускаться вниз, медленно так… На нижней площадке остановился, смотрел, как я картины в дом втаскиваю.
Да… Стоит на площадке и снизу вверх смотрит.
Я уж и забыла — когда в последний раз на меня так смотрели. Мне вообще-то тридцать девять только, и вроде фигура на месте. Но такое ощущение, что мне триста восемьдесят — я ж училась еще в эпоху промокашек. Недавно студенточка-социолог меня на улице останавливает. Мы, говорит, проводим блиц-опрос населения по возрастным группам. Вы к какой группе относитесь — от пятидесяти до шестидесяти или от шестидесяти до семидесяти?
Я, говорю, отношусь — от ста до ста двадцати. Я училась еще в эпоху промокашек. А сама смотрю на ее шелковые щечки… Ну, юмор-то она даже на этом уровне не воспринимает. Сказала «извините» и отошла.
Так что на меня смотри не смотри — не действует. Я человек в основе своей не лирический. Картины в дом внесла и дверь захлопнула…
…А вечером Сержант из армии пришел, сидим,