Гарвардская площадь - Андре Асиман
Я заметил, что он нервничает.
– Встреча Калашникова и Чербакоффа, – поддразнил его алжирец, слышавший наш разговор. Все захохотали. Чербакофф, Чертакофф, Чербакофф, Чурбакофф, Чербакофф, Ебакофф. Из кухни полетели и другие вариации, и почти все посетители захлопали в ладоши.
Через пару часов Калаж вернулся в кафе, держа под мышкой объемистую книгу для учителя «Parlons!»[36], методическое пособие, сборник заданий, хрестоматию и список лабораторных работ.
– Завтра в восемь, Ламонт 310.
Вид у него был как никогда озадаченный. Ламонт – это что такое? Так учебный корпус называется, пояснил я. В жизни не слышал. Угол Квинси-стрит и Масс-авеню, если на языке таксистов. Вот это ему совершенно понятно. Я объяснил, что в Ламонте есть газетный зал. После занятий он может сколько душе угодно читать французские газеты и журналы совершенно бесплатно. Ему понравилась мысль читать после занятий газеты и журналы.
А где он будет проводить часы приема?
Он призадумался.
– Здесь, – решил он. – Чтобы поняли, как выглядят французские кафе.
Он добавил, что Чербакофф что-то там сказал об удостоверении личности, но Калаж не стал вдаваться в объяснения. Понадобится – возьмет мое напрокат. Объяснять, какие это нам обоим создаст сложности, было бессмысленно. Пусть берет. Он сказал, что ему нужно подготовиться к завтрашнему занятию.
А они рассказали, как именно он должен преподавать?
– Я сказал, что и сам знаю, – прозвучал ответ.
Это не сулило ничего хорошего. Я внезапно представил себе маленькую сельскую школу в тунисской деревне, где местный учитель с длинным прутом в руке ходит между партами, за которыми сидят запуганные мальчишки в халатах. Чуть-чуть помедлил с ответом – хрясь!
– Кричать нельзя, – предупредил я. – И бить никого тоже.
Он призадумался.
– И как я тогда буду их учить?
– Не кричать, не бить, более того – нельзя делать ничего, что понизит их самооценку.
– Выходит, если попадется полный идиот, мне ему говорить, что он вундеркинд?
Зейнаб – она слышала наш разговор – стала смеяться над Калажем, когда поняла, что история про преподавание в Гарварде не стеб.
– Как он чему-то сможет их научить, если понятия не имеет о согласовании причастия прошедшего времени с прямым дополнением?
– Имею, еще какое.
– Докажи.
– Долго доказывать, а у меня времени нет.
– Докажи.
– Не обязан.
– Значит, точно не знаешь.
– Я знаю одно: ты на все пойдешь, чтобы залезть ко мне в постель, да только ничего не выйдет.
Пара за соседним столом собиралась уходить. Они не притронулись к большому ломтю сыра бри, который заказали.
Молодой человек встал и пошел платить. Девушка уже дожидалась его снаружи.
Калаж схватил сыр и толстым слоем намазал на кусок багета, потом аккуратно разрезал кусок пополам: половину мне, половину себе. Зейнаб бросила на него сердитый взгляд.
– В этой стране все выбрасывают на помойку. Я, Я, Я, Калаж – я не эрзац. И не вор. Еда и есть еда, а за эту уже заплачено.
– Калаж, если ты хочешь поесть, просто попроси у меня, – сказала Зейнаб, которая с радостью отрезала бы правую руку и отдала ему, стоило ему поглядеть на эту руку подольше.
– Ты сперва мне отказываешься говорить, как причастие прошедшего времени согласуется с прямым дополнением, а потом предлагаешь меня накормить?
– Я уже сказала: для тебя я все сделаю.
– Опять пошло-поехало! Оставь меня в покое. Нужно посмотреть, чему я тут должен учить этих эрзацголовых.
Я оставил его, пошел домой, переоделся во что получше. Мне предстояло ехать в Честнат-Хилл, на коктейль в доме у родителей Эллисон. Поначалу я хотел попросить Калажа меня отвезти, потом передумал. Помимо прочего, если я приеду на такси из самого Кембриджа, это будет неверно воспринято. Лучше поездом. «Попробуй найти мне работу у кого-нибудь из этих твоих богатеньких дружков, – вечно твердил он. – Буду им шофером, поваром, телохранителем, сутенером. Кем угодно».
– Ты главное поаккуратнее с причастиями прошедшего времени. Я бы объяснила, если бы ты умел слушать, – сказала Зейнаб.
– Объясняй. Только коротко.
До конца вечера думать я мог лишь об одном: у него теперь полный доступ к моей квартире, моему удостоверению личности, он даже преподает там же, где и я. Никогда я еще не ощущал такого вторжения в свою жизнь, ее захвата. Чувство было гнуснейшее. Будто бы двойник мой начал меня вытеснять. Как я мог проявить такую слабость? И почему я мыслю как прижимистый и сквалыжный еврей? Еврей, которому нужно, чтобы все его вещички лежали на своих местечках, чтобы взятое взаймы немедленно возвращали, а дверь свою он приоткрывает лишь слегка из страха, что заявятся чужаки и уже больше не уйдут; еврей, который не желает, чтобы другие открывали ему свою душу, из страха, что потом придется открыть и свою; который не переступит порога, хотя, видит бог, его не раз приглашали войти, пусть и не в лоб. А может, я просто превратился в американца? Мое пространство, твое пространство, со множеством всяких пространств в промежутке?
Я испытывал отвращение к самому себе и за нежелание пустить его в свою квартиру, и за свою сдачу без всякой борьбы – за безоговорочное согласие пойти на коктейль к родителям Эллисон, за то, что согласился на долгую поездку туда поездом, за свои слова, что, возможно, и не приду, и за неохоту, с которой пошел, за нежелание