Михаил Арцыбашев - У последней черты
— Давай одеваться, — спокойно сказал он. На дворе уже посерело. В щели ставней тоненькими полосками заглядывало осеннее утро.
IX
Поле, холод и серый свет.
Дождь перестал, но от высоких белых туч тяжело и холодно тянуло сыростью, и чувствовалось, что вот-вот польет опять, серой зыбкой пеленой затянет поля и будет лить без конца весь день и долгую темную ночь. Все будет пусто в поле, тьма и холод одни будут в нем, и никем не зримый, никому не нужный, с тихим шепотом будет лить и лить дождь.
Под необъятным белым небом, посреди необозримого серого поля странной кучкой, маленькие и одинокие, неровной цепью вытянулись солдаты. Далеко впереди крохотными кружочками пестрели мишени, и желтые мгновенные огоньки с сухим треском перебегали с одного конца цепи на другой. Отрывисто, с отдачей, щелкали сухие выстрелы, и с коротким певучим свистом сочно хлопали пули по далеким мишеням. Иногда коротко и уныло пела отбой медная труба, и тогда на валу, далеко, показывались крошечные махальные и кланялись красными флажками, показывая число попавших пуль.
Корнет Краузе, длинный и серый, путаясь в полах кавалерийской шинели, шагал прямо по сырому полю, и странно отчетливо маячила его серая с серебром офицерская фигурка посреди необъятного ветреного поля. Холодный осенний ветер задувал полы шинели и шумел в ушах.
Краузе смотрел прямо перед собою и недоуменно шевелил тонкими бровями, точно усиливался найти что-то и не мог.
Он ушел далеко от стрельбы, и отсюда нельзя было разобрать лиц солдат, а лошади их казались игрушечными лошадками, зачем-то расставленными по пустому полю. Видно было, как Тренев, которого можно было узнать по офицерской шинели, озабоченно ходил взад и вперед по линии огня. Красными точками мелькали флажки махальных, и еще дальше, чуть видные, стояли на лошадях одинокие сторожевые солдаты.
Пережитая ночь стояла в голове корнета Краузе.
Было ужасно, что мысль, доведенная до конца, — мысль, которой, как казалось, уже ничего нельзя было противопоставить, бессильно отступила в последнюю минуту. Жизнь — ни к чему, смерть — не страшна, а та сотая доля секунды, которая должна пройти между нажатием курка и концом, оказалась неодолимой. Животный ужас оказался сильнее всего, все разбилось, как карточный домик… Он испугался!
Ясно и твердо смотрели холодные глаза, неуклонно работал мозг, вся воля устремилась в одну сторону, а силы не хватало перешагнуть почти незаметную последнюю черту.
Значит, во всем была какая-то ошибка. Значит, жизнь была драгоценностью!.. Пустая, ненужная, полная очевидного бессмыслия, она оказалась дороже своего внутреннего «я», и оно смирилось, трусливо завопило и зубами уцепилось за эту, им же проклятую жизнь!
Но не может же быть, чтобы это была только гаденькая животная трусость!.. Значит, не было настоящей веры в необходимость смерти… Да, все надо передумать сначала, найти то ничтожное, но самое главное, что он выпустил из виду.
Краузе длинными ногами шагал по сырому вязкому полю, наступая на щетинки давно скошенной и загнившей травы. Ветер мешал ему идти, шинель путалась вокруг ног, в ушах шумел беспокойный, куда-то несущийся воздух.
На маленьком глинистом бугорке, похожем на чью-то заброшенную посреди степи могилку, чернело обугленное пятно давнего костра. Полусгоревшие палочки и стебли сухого бурьяна еще лежали правильным кругом, черными, седыми от золы концами внутрь. Краузе остановился, внимательно и серьезно осмотрел это место, потом машинально сгреб носком сапога оставшееся топливо, устроил крошечный костерик и поджег.
Весело вспыхнула сухая бумага, затрещали соломинки, закурились отсыревшие палочки. Одну минуту казалось, что костер потухнет, но снизу, вокруг толстой палки, упорно стал виться и хитрить жадный жестокий огонек. То падая, то поднимаясь, выбрасывая желтые змейки и серый дымок, пугливо прижимаясь к земле при приближении ветра, костер загорелся.
Краузе, широко расставив длинные ноги, стоял возле и внимательно смотрел.
Вьется и хитрит жадный, жестокий огонек… корчатся пожираемые сучья… Нужно или не нужно их жечь огню?.. Нужно, потому что в этом — его жизнь. Откуда он пришел?.. Сучьям больно… они сгорят, и огонек умрет. Почему же он так торопится?.. Не может: закон породил его таким… Он живой и жестокий, ему все равно, — дай пищу — и разовьется в страшное, всепожирающее пламя, которое может сжечь весь земной шар… Может сжечь, но никогда не восторжествует, потому что в последнюю минуту, когда догорит последняя щепка, умрет и огонь… Побеждая, погибает!.. Догорит, и останется пустое место… Одно не существует без другого и не может оторваться!.. И жизнь, и смерть не могут быть отдельно… Смерть побеждает, но, победив, исчезает сама, ибо ужас смерти есть только до тех пор, пока есть жизнь!
— Ну, конечно!
Краузе холодно усмехнулся и отошел.
Только и всего: если бы не было этого ужаса, не было бы и самой смерти… Если бы не драгоценность, не было бы и нужды разбить!.. Ужас будет, его не может не быть, но его надо преодолеть, надо перехитрить…
Как?.. Не во мраке, где ужас царствует, где он неодолим, — надо собрать вокруг себя жизнь, живые лица, шум… Люди ничего не дали ему в жизни, но зато они помогут ему умереть!..
— Так! — сказал сам себе Краузе.
Чмокая копытами по сырой земле, на большой рыжей кобыле подъезжал к нему Тренев. Стрельба кончилась, и видно было, как построенный эскадрон, медленно вытягиваясь, сворачивает на дорогу к городу.
— Краузе, домой! — еще издали кричал Тренев и странными глазами смотрел на корнета и его нелепый костерик. — Что вы тут делаете?
В последнее время он все присматривался к корнету: эти дни Краузе был какой-то странный. А сегодня утром денщик его прибежал к Треневу и рассказал, путаясь и чего-то боясь, о том, что случилось ночью. Мысль, что Краузе сходит с ума, болезненно шевельнулась в голове Тренева.
— Что вы тут делаете? — повторил он, останавливаясь возле корнета и осторожно махая солдату, чтобы он подъезжал с лошадью Краузе.
— Ничего, — ответил Краузе, — вот костер…
— Зачем?
— Так… — недоуменно пожал плечами корнет. Тренев покачал головой.
— Знаете, что я вам скажу… вид-то у вас неважный!.. Взяли бы вы отпуск, да поехали отдохнуть… Хотите, я скажу Давидычу, — приглядываясь к длинному серому лицу и непонятно прозрачным глазам, сказал он.
Краузе внимательно выслушал, кивнул головой с очень важным и серьезным видом. Потом неожиданно приложил руку к козырьку, отошел к своей лошади, поднялся на седло и рысью поехал догонять эскадрон.
Тренев в недоумении затрясся за ним.
«Надо доложить Давидычу!» — подумал он о полковом командире.
А Краузе ехал все скорее и скорее, переходя в галоп, холодно и торжествующе улыбаясь сам себе. Он все понял и нашел то, что ему было нужно.
Х
Слезая с лошади у крыльца своего дома, Тренев беспокойно посмотрел в окна. Возвращаясь домой, он никогда не знал, как встретит его жена, и мучительно боялся увидеть ее холодное, злое лицо с прозрачными, затаившими нудную женскую месть глазами. Только убедившись, что она спокойна и ласкова, он становился весел и развязен сам. При этом он сознавал, что похож на собаку, которая, робко поджав хвост, подходит к хозяину и, убедившись, что ее не бьют, вдруг приходит в неистовый восторг, начинает скакать, припадать к земле и визжать от радости. Это было унизительно, и, может быть, в эти минуты он больше ненавидел жену, чем во время самых ужасных ссор.
Но потребность ее ласки так глубоко вошла в душу и тело его, что он уже не мог жить без нее. Эта ласка была нужна ему как воздух; только в ее тепле душа его становилась живой и деятельной, а потому он готов был на все, лишь бы она всегда была ласкова, лишь бы каждую минуту и секунду не переставая ощущалась ее близость.
А она, замечая его ищущий взгляд, думала, будто он боится ее, что это — не любовь, а только страх, оскорблялась, точно он считал ее каким-то тираном, и презирала его за это. Отсюда вытекало напряженное, неестественное отношение друг к другу и ссоры без конца. И чем глубже была любовь, чем неразрывнее их тела и души, тем тяжелее связь. Они задыхались в ней оба.
— Где барыня? — спросил Тренев у денщика, принявшего от него шапку и пальто.
— Так что по хозяйству занимаются, — успокоительно ответил хитрый хохол, отлично понимавший все, что происходило в доме, и жалевший барина.
Треневу было мучительно стыдно, что солдат как бы успокаивает его, но все-таки он вздохнул легче и, позванивая шпорами, беззаботно прошел в комнаты.
Как раз накануне вечером они поссорились совершенно неожиданно во время какого-то пустого разговора только потому, что им слишком было мучительно расходиться даже в пустяках. Была ужасная, безобразная сцена — одна из тех сцен, когда Треневу хотелось биться головой о стену, пустить себе пулю в лоб, убить жену…