Михаил Арцыбашев - У последней черты
— Я уже думал об этом!
Корнет Краузе тоскливо пошевелился. Ну, да… вот стоит огромная голова корнета Краузе. В ней живет и страдает разум, его разум… В нем его несчастие и его боль!.. Отнимите разум, и Краузе оторвется от мира, уйдет в странный, в фантастический мирок, одному ему видимый и понятный, и вселенная всей своей громадой не в состоянии будет обратить на себя его внимание. Но разум Краузе — только его разум!.. Это строение клеточек только его мозга!.. Случайно разрушилась или случайно сохранилась, случайно просто недоразвилась одна клеточка, и вот — разум другой!.. Весь мир представляется другим!.. Исчезнет грань между умным и глупым, между здравым и сумасшедшим. Может быть, он, корнет Краузе, мудрейший из людей, может быть — самый глупый. Этого никто не знает, потому что этого и нет; нет ни разума, ни глупости, есть только строение мозга, и оно — закон для того, кто им владеет. И когда весь мир скажет, что на основании того или другого Краузе — идиот, Краузе может ответить: это потому, что клеточки вашего мозга сложились не так, как у меня… Для вас разумно то, что аккуратно укладывается в ваши клеточки, но почем вы знаете, что та клеточка, которая у меня есть или которой нет у вас, — не важна?.. Может быть, именно в ней и заключается истина? И тогда вся ваша логика, вся стройная система ваших умозаключений, все доказательства моего безумия только потому кажутся вам неопровержимыми и торжествующими, что они ровно укладываются во все клетки вашего мозга, а среди них есть лишняя или нет необходимой!.. И с вами согласятся и назовут Краузе идиотом вовсе не потому, что логика ваша неопровержима по существу, а потому, что в мозгу слушающих вас — те же клеточки, что и у вас, и ваша логика аккуратно разместилась в них. А тогда и разума вашего нет!.. Он — вздор, как сказал Наумов… Допустите хоть на минуту, хоть на одну малую секунду, что это возможно, и уже все рассыплется прахом, потому что все, в чем возможно сомнение, — уж не истина!.. Это — только вопрос, а к кому пойдете за ответом?..
Краузе опять пошевелился. Мысли летели у него в голове с бешеной быстротой. Казалось, что у него не мозг, а какой-то раскаленный крутящийся шар.
Опять выступили из мрака знакомые лица, и холодно, без гнева и сочувствия, вглядывался в них корнет Краузе.
Они думают, что живут, а их нет вовсе!.. Вечность не имеет измерений, а существует только то, что измеряется. Вечность и бесконечность съедают и распыляют даже время и пространство… В этом черном провале нет ничего!.. Есть страшная загадка, но она никогда не будет известна людям, потому что все, что они увидят, услышат, помыслят и почувствуют, будет не то, что есть на самом деле, а только продукт устройства их воспринимающих и перерабатывающих органов. Сколько органов, столько возможностей… У собаки другие органы, и весь мир для нее другой… Может быть, деревья ей кажутся розовыми, а звуки — бегающими волчками. Ничего нет, кроме вечности и бесконечности, а в них нет определенного места, которое мог бы занять человек.
И потому не жаль и не нужно ничего. Ни солнца, ни любви, ни людей, ни разума, ни жизни… Все это есть я, и изменяется, и появляется, и исчезает вместе со мною…
Незачем страдать о судьбах мира, незачем хранить его, незачем разрушать… И разрушающие, и созидающие могут созидать и разрушать только свой мир, а настоящий — неизмеримо громадный, вечный и бесконечный мир — вне их!
Люди? Человечество?.. Что в них!..
Вот проходят мимо призраки ненавидимых и любимых… ни ненависти, ни любви уже нет к ним у корнета Краузе… Вот девушка, которую он любил больше всего на свете, от любви к которой рвалась на части его душа… он ждал ее, задыхаясь от любовной тоски в весенних садах, в каждой складочке ее платья видел чистоту и красоту, каждому движению тела и души ее умилялся до слез… Но она умерла, и любовь исчезла без следа: она не создала нового солнца, не озарила мир, не осталась жить… След ее, в виде тоненькой болезненной черточки, остался только в душе самого корнета Краузе… Зачем же любовь?.. Перед любовью должен быть восторг, а восторга не может вызвать крошечная саднящая ранка в сердце одного человека!..
Были люди, которых корнет Краузе ненавидел, но они где-то затерялись, и ненависть растаяла в воздухе… Зачем трудиться ненавидеть и страдать, когда достаточно просто забыть?
Смерть!.. Вот выдвигается из тьмы черный гроб… Допустим, что это — гроб корнета Краузе, который застрелился оттого, что у него была слишком большая голова и слишком маленькое сердце…
Веют черные перья катафалка, медленно ползет гроб, звенит мерным строем эскадрон и блестят звонкие трубы… Печально и торжественно поет погребальная музыка, идут люди с печальными лицами… Потом яма, гроба нет, и за оградой кладбища, как на похоронах адъютанта Августова, убитого Арбузовым, — на похоронах, которыми распоряжался корнет Краузе, с треском, сухо и коротко, разрываются прощальные залпы…
Краузе недоуменно пошевелил бровями.
Вот умрет корнет Краузе, никогда уже не увидит солнца, не услышит живых голосов, не узнает, как жалели его люди… А самому ему жаль? Нет.
Солнце?.. Он, корнет Краузе, двадцать семь лет смотрел на это солнце, и оно надоело ему. Жизнь?.. Она доставила ему столько страдания, а когда исчезли страдания, превратилась в пустоту и бессмыслицу. Люди?.. У них были не те клеточки мозга, которые у корнета Краузе, они не понимали его, а он не понимал их… Вся жизнь только в том и состояла, что они старались понять друг друга в любви, разуме, чувствах и страданиях!.. Ничего они ему не дали, ничего не объяснили, в муках и сомнениях не могли поддержать… И, умирая, он должен умереть один: пуля, которая пронижет его мозг, не коснется их голов… Разрушатся его клеточки, их — останутся… Он жил и умирает один.
Умирает?.. Да.
Нет страданий, но все ни к чему: ни к чему начинать новые дни, ни к чему одеваться, ни к чему пить и есть, ни к чему говорить, ни к чему думать… Не то, чтобы опротивело все, а просто вот именно так — ни к чему.
Сейчас закроется черная форточка, и наступит, наконец, мрак.
Знает ли кто-нибудь, что в руках Краузе револьвер?.. Во тьме даже сам он не видит… есть он или его нет, в конце концов?
Что-то холодное прикоснулось к виску. Память Краузе рисует черное дуло… чувствуется, как сморщилась под стальной тяжестью тонкая кожица виска. Еще одно движение, еще…
Страшная темная тень, похожая на громадную руку, с невероятной быстротой пронеслась во тьме и остановилась над корнетом Краузе. Чудовищные скрюченные пальцы поднялись и ждут… Маленький Краузе с крошечным револьверчиком в руке прижимает дуло к малюсенькому височку, а над ним громадная, весь мир сжимающая рука с черными пальцами, искривленными в мертвой жадности… Мрак и холод поднимаются откуда-то снизу, отделяют его от мира, пустота и ужас кругом… Сейчас он исчезнет, растворится в этой пустоте, во мраке, и ужели…
Вот она… смерть!..
— О-о! — дико и пронзительно закричал корнет Краузе.
С тяжелым топотом сапожищ и со свечкой в руке, колебля по стенам пятна желтого света и разгоняя уродливые тени, которые в страхе разбежались по углам, как жадная шайка трусливых убийц, прибежал из кухни солдат-денщик.
— Ваше благородие!
Длинный, в одном белье, с безумным лицом и выпученными глазами, над которыми в диком изумлении вздернулись косые брови, корнет Краузе стоял посреди комнаты и смотрел на испуганную рожу добродушного солдата.
— Ваше благородие!.. Да, ваше бла…
Корнет молчал и в упор, точно разглядывая с непонятной ненавистью, смотрел прямо в глаза денщику. В руке у него был револьвер, и рука эта куда-то дергалась, как в судороге. С минуту они смотрели друг на друга. Свеча колебалась в руке солдата, и желтый свет мрачно кидался из угла в угол. Вдруг солдат не выдержал, охнул, повернулся и кинулся бежать.
Ему показалось, что его благородие гонится за ним. Дикий, тупой ужас объял его темный мозг. В эту минуту ему почудилось, что это вовсе и не их благородие, а кто-то страшный и непонятный… черт!..
В кабинете он налетел на стол, ухватился за него, чуть не выронил свечу и заголосил:
— Ой, батюшки! Шо ж це таке?.. Ратуйте!..
Но из дверей спальни показалась важная, высокомерная фигура корнета Краузе, смешная потому, что в одном белье. Он холодно посмотрел на денщика и недоумевающе пошевелил бровями.
— Давай одеваться, — спокойно сказал он. На дворе уже посерело. В щели ставней тоненькими полосками заглядывало осеннее утро.
IX
Поле, холод и серый свет.
Дождь перестал, но от высоких белых туч тяжело и холодно тянуло сыростью, и чувствовалось, что вот-вот польет опять, серой зыбкой пеленой затянет поля и будет лить без конца весь день и долгую темную ночь. Все будет пусто в поле, тьма и холод одни будут в нем, и никем не зримый, никому не нужный, с тихим шепотом будет лить и лить дождь.