Том 2. Неживой зверь - Надежда Александровна Лохвицкая
– Толя, – говорю, – смотришь ты на меня совсем так, как собака на мельника. А он так печально ответил:
– А я бы хотел обратиться в собаку… Ведь женой моей ты никогда не будешь? – Ну конечно, говорю, не буду. – Значит, как человек я не смогу быть всегда около тебя. А если буду собакой – никто мне не запретит. Тут мне пришло в голову: – Толя, миленький! Чего же лучше? Иди на мельницу, ночевать. Умоляю тебя – иди. Станешь собакой и будешь всегда со мной. Неужели боишься?
Он очень побледнел – я даже удивилась, потому что ведь все это, конечно, шутки и пустяки, ведь ни он, ни я не верили в эту собаку. Но вот он почему-то побледнел, и очень серьезно ответил: – Да. Я пойду. Я сегодня ночью пойду на мельницу. День пошел обычным порядком, и я после утренней прогулки Толю не видала. Да как-то и не думала о нем.
Помню – приезжали какие-то гости, кажется, молодожены из соседнего имения. Словом, был народ, было шумно и весело. И уже вечером, когда остались только свои, домашние, и молодежь по обычаю пошла гулять, вспомнила я о Толе. Вспомнила, вероятно, потому, что увидела мельницу, да еще кто-то сказал: – А какая она сегодня зловещая, черная. – Это потому, что мы знаем, какие за ней штучки водятся, – ответил Ваня Лебедев.
Тогда я стала искать глазами Толю и, обернувшись, увидела его в сторонке от общей группы. Он сидел совсем тихо, словно задумавшись.
Тут я вспомнила о его решении, и как-то беспокойно мне стало и в ту же минуту и досадно за это беспокойство, и захотелось вышутить его.
– Слушайте, господа, – закричала я весело, – а Толя сегодня решил опыт сделать. Превращение в собаку. Пойдет на мельницу ночевать.
Никто особого внимания на мои слова не обратил. Должно быть, приняли за шутку, только Ваня Лебедев сказал:
– Что ж, это дельно. Только, пожалуйста, друг мой Анатолий, обратитесь в охотничью собаку, все-таки приличнее, чем в дворнягу.
Толя ничего не ответил и даже не шевельнулся. А когда шли домой, я нарочно немножко отстала, и он подошел ко мне.
– Ну что ж, – говорит, – Лялечка, я пойду. Пойду на мельницу.
Я сделала таинственное лицо и говорю шепотом: – Иди, иди непременно. Но только, если посмеешь не обратиться в собаку, так лучше и на глаза не показывайся.
– Непременно, – говорит, – обращусь. – А я, – говорю, – всю ночь тебя ждать буду. Как только обратишься, сейчас же беги домой и поскребись ногтями о мою ставню. Я окно открою, ты и прыгнешь ко мне в комнату. Понял? – Понял. – Ну, теперь иди.
Вот улеглась я в постель и стала ждать. И представьте себе, всю ночь заснуть не могла. Волновалась почему-то ужасно.
Ночь была безлунная, но звездная. Звезды светили. Встану, приоткрою окно, взгляну – жутко чего-то. Даже ставни раскрыть страшно было – в щелку глядела.
«Дурак Толька, – думаю, – и зачем он туда пошел? Сидит там один на мертвой мельнице».
Наконец, под утро заснула. И слышу сквозь сон – царапается, скребется кто-то за окном.
Вскочила, слушаю. Так и есть. Когти об ставню скрипят. Страшно – прямо дух захватило. А еще ночь, темно.
Ну все-таки взяла себя в руки, подбежала к окну распахнула ставню – что такое? День! Солнце! И Толя под окном стоит, смеется, только бледный очень. Я схватила его за плечи, не помню себя от радости, обняла за шею и кричу:
– Как ты смел, негодяй, как ты смел не обратиться в собаку?
А он мне руки целует, счастливый такой, что я его обняла.
– Лялечка, говорит, да разве ты не видишь? Да ты просто смотреть не умеешь! Я, говорит, Лялечка, собака, твой пес навеки верный, никогда не отойду от тебя. И как только ты этого не видишь? Это тебя какая-нибудь злая сила заколдовала, что ты не видишь. Я схватила со стола гребешок, поцеловала и кинула через окно.
– Апорт
Он бросился, разыскал гребешок в траве и подает мне в зубах. Сам смеется, а глаза такие, что прямо я чуть не заплакала.
– Ну, – говорю, – теперь я верю.
* * *
Дело было к осени.
Дня через три-четыре уехали мы с тетушкой к себе в деревню, собираться в Петербург.
Перед отъездом удивил меня немножко Володя Катков. Раздобыл где-то кодак и целые дни все меня снимал.
Толя держался в стороне, я его почти и не видела. И уехал он раньше меня. Уехал в Смоленск. Он там учился.
Прошло два года.
За это время видела я Толю только раз. Он приезжал в Петербург на несколько дней по какому-то делу и бывал у Катковых.
Переменился он мало. Такое же осталось крутое детское лицо с серыми глазами.
– Собака! Здравствуй! Давай лапу. Он страшно смутился, засмеялся и не знал что сказать. И в эти дни получала я от Зины Катковой записки: «Приходи непременно вечером. Собака скулит». Или:
«Приходи скорее. Собака тает на глазах. Грех мучить животных».
Хотя все потихоньку и подсмеивались над ним, но вел он себя очень спокойно, разговора со мной не искал и по-прежнему прятался за чью-нибудь спину.
Помню, только раз, когда за чаем Зина стала убеждать меня непременно идти в консерваторию, потому что у меня отличный голос, Толя как-то весь всполыхнулся.
– Ах, я так и знал, что на сцену! Ах, как все это чудесно.
И, конечно, сейчас же страшно сконфузился. Пробыл он в Петербурге всего несколько дней, а когда уехал, прислали мне из магазина Эйлерса огромный букет роз. Мы долго ломали голову, от кого бы это могло быть, и только на другое утро, меняя воду в вазе, увидела я на букете привязанную тоненькой золотой ниточкой маленькую сердоликовую собачку. Цветы были от Толи!
Я никому об этом не сказала. Мне почему-то ужасно его стало жалко. И собачка была такая жалкая, с блестящими глазками, точно плакала.
И откуда он, бедненький, денег достал на такой дорогой букет! Верно, подарили ему дома на театр или на покупки.
И от этих цветов, несмотря на всю их дорогую пышность, потянулась ко мне больная, нежная грусть, совсем не похожая на то, что давало людям круглое Толино лицо, детское и наивное. Я