Долго и счастливо - Ежи Брошкевич
Раз-другой мне удалось выкрутиться. Сперва ссылался на боль в горле, затем на тяжкую и мучительную головную боль. Щепан в простоте душевной верил, ходил к врачу за таблетками, порошками и полосканиями. Принес даже термометр, что у профессора вызвало искреннюю, хоть и тщательно скрываемую радость.
На третий раз Щепан пришел к убеждению, что дело не обойдется без какой-либо щедрой взятки.
— Ага! — сказал он с искренним пониманием. — Ясно, голова у тебя чертовски разламывается, а пирамидон не помогает. Ладно. Скажи-ка мне, а не поможет ли нам зубровочка? Такой травки в спирту, какая есть у меня, сам король Баторий не отказался бы попробовать. Ровно в полночь в глухой дубраве она собрана. Уже седьмой год настаивается. Ну? Поможет она или не поможет?
В конце концов очень я его прогневил. В четвертый раз он пришел еще чинный, с этой стародавней травкой в литровой бутылке. Но когда я снова попытался выкрутиться, Щепан мертвенно побледнел, спрятал бутылку в портфель и положил сжатые кулаки на стол.
— Хорошо, — сказал он, учащенно и хрипло дыша. — Хорошо. Я тут прихожу к вам и с пониманием и почтением. А нахожу здесь совсем обратное. А может, лучше всего будет, если сам гражданин профессор объяснит коллеге, что я прошу его вполне вежливо.
Он вышел притихший и спокойный, словно ничего не случилось. Дверь за собой затворил с подчеркнутой деликатностью. А мною овладело тихое злорадство. Получилось так, будто бы я вдруг выбыл из игры. Щепан перепоручил свою просьбу Франеку и тем самым главную ответственность возложил на него. Значит, не я очутился на первом плане и словно бы не от меня теперь зависело, как и сколько смогу наврать о себе.
После ухода Щепана я посмотрел на профессора. Он отвернулся к окну, загляделся на воробьев и облака. Ничего не говорил. Ладно, подумал я, подождем, поживем — увидим. Под вечер мы засели за шахматы, играли молча и азартно. Мне не везло. Проиграл несколько партий подряд. Его это не радовало, а я думал о нем, все более раскаляясь от злости. Сказал себе, что без его вмешательства, без его приказа или просьбы не уступлю Щепану.
В тот вечер я снова не мог уснуть. Ночь была удивительно погожая, городские часы звучно отбивали время. По дыханию Франека я догадался, что и он не спит. Я ждал.
— Расскажешь ты ему эту сказку? — спросил он наконец.
Мне не хотелось отвечать.
Франек встал, повозился у параши, подошел к окну. Когда я прервал свою историю о «хохотуне» и раздался вопрос: что дальше? — он струсил и не помог мне ни единым словом. Он был по-своему прав, и я отнесся к нему с пониманием. Но теперь, ночной порой, решил оставить его без всякой поддержки.
— Дурак, — произнес он сурово. — Дурак ты.
Мы закурили. Послушали, как пробило полночь сперва на башне ратуши, потом на башнях костелов. Франек подсел ко мне.
— Ты дурень, — сказал он. — Грызет тебя твоя щепетильная совесть? Сколько раз и кому ты уже рассказывал эти бредни? Ведь не мы первые их слушали? Верно?
— Верно.
Он закашлялся, встал, начал прохаживаться по камере, словно в аудитории.
— Ты расскажешь эту сказку нашему добряку Щепану, — говорил он. — Уверяю тебя, что расскажешь не один раз и ради общего блага всех нас троих.
— Всех троих? — смеялся я, злясь не на шутку.
— Да! — прикрикнул он на меня. — Именно так! И Щепан и я достаточно насмотрелись собственными глазами на человеческие беды, чтобы еще от тебя выслушивать такие исповеди, от которых тебе не легче, а нам тошно. Да было бы тебе известно, что Щепан сидел в Освенциме. Он работал на разгрузке эшелонов. С тебя достаточно этой информации? Будь уверен, что он повидал там куда больше страданий и гнусности, нежели ты в своем прекрасном Киапу. И я тоже многое видел во время Варшавского восстания. Нечего нас стращать охотниками за головами. Мы видали кое-что похлеще, чем муки белого оболтуса, истязуемого каким-то экзотическим народцем то ли с Новой Гвинеи, то ли из Лондона. В Освенциме некие цивилизованные, кичащиеся своей организованностью европейцы запросто развеяли по ветру не менее четырех миллионов белых людей. Ты не видал этого, так не лезь к нам со своей впечатлительной душой.
Встал и я. Пил воду, курил. В окне показался тонкий серп луны.
— А во-вторых, — говорил Франек, — Щепану не нужна никакая правда. Ему хватает ее и в будни и по праздникам. Пойми, что именно небывальщина, экзотическая сказка с благополучным концом необходима ему, как сердечный бальзам. Щепан — человек простой. Его порядочная натура ищет подтверждения этой порядочности в мире. Пусть это будет притча о Снежной королеве, доблестном рыцаре Кмитице или о добродушных племенах Новой Гвинеи… безразлично. Он хочет услышать о веселой и счастливой жизни, ибо горячо стремится к ней. А ты что? Даже в этом ему отказываешь? Причем не только ему, но и мне, которого ни капельки не интересует, до какой гнусности они тебя там довели. Хочешь высказать всю правду? Пожалуйста, подыщи себе этнографа, специалиста по тем краям. А в-третьих, все равно не сможешь высказать всей правды. Сумеешь? Нет! Так уймись и не отравляй существования ни Щепану, ни мне. Понял?
— Понял, — сказал я, не покривив душой.
Вскоре мы уснули, примиренные и даже малость посмеявшись над всей этой липой, а уже на следующий день я рассказывал Щепану о великом празднике в долине Киапу, о доброте сердечной этих затерянных на мокром острове людишек, о разных танцах и пирах, в заключение (по совету и подсказке Франтишека) выдумал также совершенно новую историю о горячей и чистой моей любви к прекрасной жрице из соседней деревни, к деве нежной и пугливой, как райская птица. Именно это приключение глубоко тронуло сердце Щепана. Он бывал у нас чаще, слушал с огромным вниманием и трепетом. Несколько раз даже всплакнул над судьбой этой пугливой, как райская птица, девы. Но главное — приходил не с пустыми руками и кое в чем нам попустительствовал.
Однако тянулось это слишком долго. Не только для меня, но и для самого Франека. Быстро перестали забавлять его очередные выдумки и замыслы, которые и без того давались нам все труднее. Я сказал бы даже, что Франек начал их стыдиться. Быть может, больше, чем я.
Поэтому, когда Щепан, ублаготворенный очередной побасенкой, сердечно прощался и покидал камеру, мы притворялись, что вовсе не было речи о Новой Гвинее. Раза два (так мне кажется) Франеку хотелось