Петр Краснов - За чертополохом
В ней с детства развивали таинственные силы магнетизма, ее учили напрягать токи души, и она прикосновением руки утишала боль. На ее зов из табунов диких лошадей прибегали лошади, тигры и медведи лизали ее руки и ложились к ее ногам, согревая своим мехом кончики ее пальцев.
Ее обучали магии, и она знала то, чего никто не знал из этих девиц, отлично окончивших школу. Она была царская дочь, она была божество по понятиям подданных, и божескими силами она была одарена. Но она не знала и не должна была знать семейного счастья, и когда старость похитит ее красоту, когда время наложит мор щины на прекрасный лоб, когда иссякнут таинственные силы души, — она знала, что ей придется идти в лесную келью сурового монастыря, чтобы подвигом самоотречения, святостью жизни сохранить в народе великую веру в Божие установление царей.
Раньше она гордилась этим и не думала о другом, теперь, когда залегло на сердце еще смутное чувство любви и покрыло его, как облако покрывает голубизну горного озера, тоска стала закрадываться в ее душу и тогда, точно черная ночь, безлунная и набухшая грозовыми тучами, застила ясный день ее души.
Она кончила подписывать листы школы, и под ними лежала толстая кипа других листов. Всадники на буланых лошадях в коричневых доломанах были нарисованы на них. Золотой штандарт был наверху, а внизу — сцены боев, атак, побед. «Подвиг ротмистра Панаева», — мелькнула надпись в углу листа, где нарисован был окровавленный офицер, ведущий эскадрон в атаку на пехотинцев в касках. «Свидетельство Ахтырского Е. И. В. великой княжны Радости Михайловны полка». И отметки за знание Закона Божьего, истории и землеведения России, Ратного наказа, стрельбы, езды… Усатые лица молодцов-солдат мелькали в ее памяти. На Рождество она была у них на конном празднике и на елке. На Рождество она дарила им золотые и серебряные часы, нагайки и башлыки, они целовали ее руку, и жесткие мужские усы больно кололи ее нежную кожу, и, когда поднимали они головы, слезы стояли на их суровых глазах. Она была царевна. Ее любило с лишком сто миллионов жителей Российской империи, и им она принадлежала, и потому не могла принадлежать одному.
А если сердце настоятельно просит любви?
Вспомнила слова Христа: «И если око соблазняет тебя, вырви его…» И если сердце соблазнилось, надо вырвать и сердце.
Княжна тяжело вздохнула и сложила подписанные листы. Маленькая морщинка тонкой паутиной легла между бровей. Она позвонила и сказала вошедшей дунганке:
— Попросите ко мне Матрену Николаевну. Когда постельничная вошла, княжна гордо встала, выпрямилась, как тростинка гибкая, и сказала спокойным грудным голосом:
— Когда идет завтра самолет на Санкт-Петербург; через Джаркент?
— В восемь часов вечера, — отвечала Матрена Николаевна.
— Закажите мне по дальносказу отделение на чистой половине. К шести часам утра подать мою серую тройку, подставу выслать в Илийское сейчас же. Я полечу завтра в Санкт-Петербург, — сказала Радость Михайловна.
— Будет исполнено, — кланяясь в пояс, проговорила Матрена Николаевна.
— Эти бумаги опечатайте и передайте гонцу. Проводите меня в опочивальню… Я лягу отдохнуть.
VII
В воскресенье, на первой неделе Великого поста, во втором часу дня Радость Михайловна с сенной девушкой, княжной Марией Николаевной Благово, ехала в парных санях по набережной Невы. Нева была покрыта льдом и снегом. Во все стороны по ней бежали расчищенные дороги. Самоедский чум стоял у Дворцового моста, высокие елки окружали его, и дети толпились, ожидая очереди кататься на оленях. Голубой лентой протянулась к красному зданию 1-й воинской школы боярских детей ледяная дорога, и рослые люди в серых вязаных фуфайках перевозили, скользя на коньках, ручные санки. Сани свернули на спуск и покатились по широкой дороге через Неву к лест нице, где мирно дремали на северном солнце каменные сфинксы. Встречные люди узнавали великую княжну. Мужчины снимали шапки, женщины кланялись, и Радость Михайловна, кивая им, видела улыбку счастья на их лицах.
На крытом подъезде Школы живописи и ваяния, у самого Николаевского моста, у высоких дверей, ведших в сквозные сени, упиравшиеся в стеклянное окно и уставленные статуями, их ожидали начальник школы и учителя. Начальник, Николай Семенович Самобор, ветхий старичок в синем кафтане, расшитом золотом, кинулся шаркающими шагами помогать Радости Михайловне снять шубу.
По лестнице, устланной ковром, они вошли в зал, увешанный старыми картинами, где уже стояла стойка для продажи пропусков, списков и художественных снимков с выставленных картин. Из этого зала широкая дверь вела в полуциркульный зал. Посредине него стояло бронзовое изображение императрицы Екатерины Великой, и уже из-за нее видна была ярко, воздушно написанная картина. Видно было блестящее солнечное синее небо и ветви, покрытые белыми снежинками цветущих вишен.
Радость Михайловна обошла статую и остановилась.
Другая Радость Михайловна стояла перед ней. В густом переплете ветвей цветущих вишен и яблонь, прислонившись к черному стволу, на золотистом песке, покрытом кружками солнечного света, стояла девушка. Она была написана такими воздушными тонами, что нельзя было сказать, реальная это девушка или призрак. На бледном лице призывом горели большие голубые глаза, руки были бессильно опущены вдоль тела. Белая рубашка с золотым узором, босые ноги в сандалиях — тот самый стилизованный дунганский костюм, какой носила великая княжна, когда приезжала в Илийское воеводство, — был выписан с поразительным искусством.
— До сего времени, — шамкая, говорил Самобор, — еще никому не удавалось создать столь прекрасный образ Вашего Императорского Высочества. Мы считаем картину молодого художника Коренева гвоздем нынешней выставки.
Радость Михайловна не слышала того, что говорил старый учитель. Она была поражена. Это была она, такой, какой явилась в немецкой земле, когда цвели вишни, чтобы позвать того, на кого указали ей тайные силы.
— Я прошу обратить внимание, — продолжал говорить Самобор, — на глубину картины. Это так написано, что, когда задул сквознячок в палате, нам казалось, что ветки вишневых деревьев стали ронять свой цвет. Хотя художник Коренев учился в Неметчине, наш совет постановил наградить его званием художника и выдать ему золотой знак высшей степени.
Радость Михайловна ничего не слышала. Прижав обе руки к груди, она думала, как утишить биение сердца, не выдать румянцем, блеском глаз волнения, не дать прочесть ее мятежные мысли. Она уже знала, что, закрытый толпой учителей, стоит тут, неподалеку, тот, к кому рвалось ее сердце и кого видала она четыре дня тому назад в сонной грезе спасающим ее от Змея Горыныча. Она знала, что сейчас уже не призраком, спустившимся в ночи, не видением, но живая, существующая, станет она перед ним, протянет руку и ощутит на ней поцелуй того, кого звало ее сердце.
— Позвольте представить Вашему Императорскому Высочеству и самого создателя сей знаменитой картины, — проговорил Самобор.
Толпа учителей расступилась, и Коренев оказался перед Радостью Михайловной.
Радость Михайловна подняла на него глаза.
VIII
Одетый в темно-синий кафтан русского покроя, такие же шаровары и высокие сапоги, Коренев ничем не выделялся из множества молодых людей, кого по обязанности видала Радость Михайловна, но почему-то, когда его горячие губы коснулись ее маленькой руки, трепет пробежал по ее телу и краска залила лицо. Но сейчас же она справилась. Она была царская дочь и умела владеть собой. Синие глаза спокойно посмотрели в его глаза, и ласковый, для всех одинаково полный привета, ровный голос прозвучал из ее уст:
— Вы где учились искусству живописи?
— Я… Кажется… Да… Понимаете, — бормотал Коренев и чувствовал, что туман застилает его глаза и в ушах звенят мелкие колокольчики, точно муха, забившаяся в сети паука, пищит там. — Вот в чем дело… Я учился в Берлинской академии художеств.
— Ваша картина прекрасна, — сказала Радость Михайловна. — Она сделала бы честь и любому собранию наших картин. Значит, в Неметчине искусство живописи стоит не ниже нашего…
— Aber gar nicht. Ничего подобного… Это я писал не по-берлински… Там теперь устремление от природы, искание новых путей, там красками почти не пишут.
— Чем же пишут там?
— Чем попало… Клеят на холст обрывки бумаги, яичную скорлупу, разный мусор.
— Помните, Ваше Высочество, — вмешался Самобор, — я читал вам об уродливом течении в искусстве в начале двадцатого века, об имажинистах, кубистах, футуристах?
— Боже мой, — сказала Радость Михайловна, — но неужели это сумасшествие еще продолжается на Западе?
— Ах, Ваше Императорское Высочество, — воскликнул Коренев, — но там люди живут совсем не так, как здесь. Радость Михайловна протянула ему руку.