Михаил Салтыков-Щедрин - Дневник провинциала в Петербурге
Каков сюрприз!!
Но возвращаюсь к рассказу.
Я застал Прокопа в той самой гостинице, в которой он остановился по приезде в Петербург. Он, по обыкновению своему, шагал из угла в угол, но, по временам, останавливался и меланхолически рассматривал щегольской серый казакин с бубновым тузом на спине, который сгоряча заказал для себя и в котором теперь не предстояло никакой надобности. Перед ним, как бес перед заутреней, вертелся маленький человек не то армянин, не то грек, одним словом, существо, которое Прокоп, под веселую руку, называл "православным жидом". Это был секретный агент Прокопа, агент, на обязанности которого лежало отыскиванье лжесвидетелей, устройство различных судебных сюрпризов и другая черная работа. У дверей, прислонясь к притолоке, стояли: ополоумевший от водки Гаврюшка и расторопный елабужский мещанин Иуда Стрельников.
– Боюсь, не поверили они! Не пойдут, брат, они на эту штуку! – как-то лениво резонировал Прокоп, выслушав доклад своего агента.
Гаврюшка только хлопал в ответ глазами. За него выступил вперед с ответом Стрельников.
– Ваше высокородие! позвольте слово сказать-с!
– Говори, братец!
– Возможное ли теперича дело, чтоб они не поверили, коли мы, значит, даже руку, с позволения сказать, под себя клали! По-ихнему, теперича, какой это разговор? "Верное слово" – и больше ничего!
Прокоп вопросительно взглянул на "православного жида".
– Это так точно, ваше высокородие! – засуетился последний, – это у них… Это ежели кто руку под себя положил…
– Позвольте, Экономид Мурзаханыч! – вступился Стрельников, – я их высокородию все объясню. Ваше высокородие! возможно ли мне этих делов не знать, коли я этого самого жида… другой, значит, козла своего столько не знает, сколько я этих жидов наскрозь проник!
– Ой ли? Очень уж, погляжу я, ты хвастаться ловок! А ты знаешь ли, что значит елабужский мещанин?[177]
– И это знаю-с! Я все знаю-с. Потому я, ваше высокородие, не токма что в Елабуге, а даже в самом Париже проживание им ел-с!
– Ври, дурак!
– Верное слово, ваше высокородие! Потому тятенька у меня человек строгий, можно сказать, даже ровно истукан простой… Жили мы, теперича, в этой самой Елабуге, и сделалось мне вдруг ужасти как непросторно! Тоись, так не просторно! так не просторно! Ну, и стал я, значит, пропадать: день меня нет, два дня нет – натурально, от родителев гнев. Вот и говорят мне тятенька: ступай, говорит, сукин сын, куда глаза глядят!
– Да в Париж-то тебя как нелегкая занесла?
– Постепенно-с. С господами приехал-с. Я, ваше высокородие, при каммуне сторожем состоял!
– Ну?!
– Точно так, ваше высокородие. Только я, конечно, по чувствам своим больше до господина Тьера касательство имел… Утром, известно, в каммуне служишь, а вечером – касательство в Версали-с…
Стрельников смотрел так ясно и даже интеллигентно, что Прокоп, несколько раз, во время разговора, подмигивавший "православному жиду", окончательно повеселел.
– Выжига, значит!
– По нашему званию, ваше высокородие, никак без этого невозможно-с! Теперича, например, хоть бы вы-с. Призываете вы меня: предоставь мне, Стрельников, то али, положим, хочь и другое! Должен ли я вашему высокородию удовольствие сделать?
– Только ты смотри у меня, держись в струне, не сбренди! Я, брат, ведь зол! Я тебя – ежели что – в треисподней достану! Как только он тебя свидетелем вызовет, – сейчас ты его удиви!
– Ваше высокородие! Довольно вам сказать: как перед истинным, так и перед вами-с! Наплюйте вы мне в лицо! В самые, тоись, глаза мне плюньте, ежели я хоть на волосок сфальшу! Сами посудить извольте: они мне теперича двести рублей посулили, а от вас я четыреста в надежде получить! Не низкий ли же я против вас человек буду, ежели я этих пархатых в лучшем виде вашему высокородию не предоставлю! Тоись, так их удивлю! так удивлю! Тоись… и боже ты мой!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Далее я не слушал: я понял.
* * *Но тут нить моего сновидения прерывается окончательно. Я чувствую, что лечу стрелой через необозримое пространство, лечу, лечу… и, наконец, упадаю на самое дно пропасти.
Прошло двадцать пять лет; девятнадцатый век на исходе, а Прокоп все еще судится. Из похищенного миллиона у него осталось всего-навсе двести пятьдесят тысяч, а он в течение двадцати пяти лет, несмотря на всю быстроту судопроизводства, едва-едва успел дотянуть до половины буквы В. Сто двадцать пять городов, местечек, посадов и крепостей были свидетелями торжества его добродетели, но сколько еще тысяч городов предстоит впереди – это невозможно даже приблизительно определить. К несчастию для Прокопа, благодаря чрезмерному развитию промышленности, каждый год, как на смех, возникает множество новых городов и местечек, так что ему беспрестанно приходится возвращаться назад, к букве А. А тут еще и другое неудобство: порядок переезда из одного города в другой, вследствие канцелярского недоразумения, принят алфавитный, и Прокоп, по этой причине, обязывается переезжать из Белева в Белозерск, из Белозерска в Белополье и т. д.
В настоящую минуту он в Верхотурье (Пермской губернии) и деятельно готовится к переезду в Верхоянск (Якутской области)…
Европа давно уже изменила лицо свое; одни мы, русские, остаемся по-прежнему незыблемы, счастливы и непреоборимы… В Европе, вследствие безначалия, давно есть нечего, а у нас, по-прежнему, всего в изобилии. Идя постепенно, мы дожили до того, что даже Верхотурье увидело гласный суд в стенах своих. Благо, Уральский хребет перейден, а там до Восточного океана уж рукой подать!
Благодаря этой постепенности, успехи, которые сделала русская жизнь в продолжение последних двадцати пяти лет, поистине изумительны. В каждом городе существует клуб, в котором за 75 копеек можно получить неприхотливый, но сытный обед, состоящий из трех блюд. Исправники не называются больше исправниками, а носят титул "излюбленных губернаторами людей" и в этом качестве занимают в клубах должности "главных старшин". Вредный административный антагонизм исчез совершенно; земские управы, изнемогши в борьбе с мостами и перевозами, оставили за собой лишь уездную и губернскую статистику, но зато довели эту науку до такого совершенства, что старик Кеттле, приехав однажды в Балахну ("Балахня – стоит рот распахни", – говорит народная пословица), воскликнул: nunc dimittis[178] – и тут же испустил многомятежный дух свой. Городские головы оставили за собой одну специальность: угощать по воскресеньям «излюбленных губернаторами людей» пирогами. В судах безначалие устранено окончательно, благодаря тому что независимость судей была счастливым образом уравновешена перспективою повышений и наград. Самые судьи собирались только по субботам единственно для того, чтобы закончить дела, начавшиеся еще в «эпоху независимости», и затем, условившись, куда идти вечером в баню, и явив миру пример судопроизводства гласного и невредного, расходились по домам. Хотя же рядом с «новыми» существовали еще «новейшие», но и им делать было нечего, за отсутствием преступлений и процессов. Воровать и грабить было воспрещено строго-настрого, а в 1891 году, по инициативе белебеевского «излюбленного губернатором человека», всем ворам было поставлено в обязанность подать о себе особые ревизские сказки, по исполнении чего они немедленно были посажены на цепь, и тем сразу прекращены были способы для производства дальнейших с их стороны беззаконий. Гражданские процессы тоже прекратились, так как общество убедилось, что оттягать, например, дом у соседа вовсе не значит получить этот дом в свою собственность, но значит отдать его адвокату в вознаграждение за ходатайство. Образование проникло всюду, так что даже пастухи, охраняя вверенные им стада, очень удовлетворительно склоняют mensa.[179] Паспортов нет; на место их введены маленькие-маленькие карточки, которые, занимая в кармане втрое менее места против прежних неуклюжих листов, доставляют населению удобства неисчислимые. Разделения на военных и статских не существует; все одновременно – и статские и военные; сперва займутся статскими делами, то есть взысканием недоимок; потом сейчас же, вслед за тем, примутся за военные дела, выйдут на площадь, зачнут шагать, кружиться, потом опять шагать.
В колонну!
Соберись бегом!
Трезвону!
Зададим штыком!
Скорей, скорей! скорей!
Нет также и разделения на платящих и не платящих. Податная комиссия, выдав 501-й том своих трудов, выработала, наконец, устав, которым все остались довольны. Все платят, и притом с удовольствием, и притом против прежнего втрое. Затем, так как все необходимое уже выполнено и поводов для огорчений не существует, то политические и литературные партии, раздиравшие наше общество двадцать пять лет тому назад, исчезли сами собой. Ругательства, составлявшие красоту полемики семидесятых годов, упразднены, хотя литература совершенно свободна. Совет книгопечатания, однако ж, еще существует, но лишь для проформы, как нелишняя архитектурная подробность. Один Менандр не изменил традициям и, дерзче нежели когда-нибудь, выражает свой восторг по поводу переименования исправников в "излюбленных губернаторами людей". Внешняя политика тоже в порядке: по смерти Тьера, мы успели усадить в президентском кресле действительного статского советника Петра Толстолобова, который, еще в бытность губернатором, выказал замечательный такт в борьбе с губернским предводителем дворянства. Австрию мы предоставили ее собственной судьбе, от Италии получили верное слово, что ежели Пий IX будет упорствовать в своих заблуждениях, то все итальянцы, как один человек, обратятся в Св. синод с просьбой о воссоединении, и т. д. Остается один только неясный пункт: Византия еще не покорена. Но так как в газетах от времени до времени помещалась официозная заметка, извещавшая, что на днях последовало в законодательном порядке утверждение штатов византийской контрольной палаты, то даже сам И. С. Аксаков согласился до поры до времени молчать об этом предмете, дабы, с одной стороны, яе волновать бесплодным лиризмом общественного мнения, а с другой стороны развязать правительству руки, буде оно, в самом деле, намерено распространить на весь юговосток Европы действие единства касс…