Иван Гончаров - Обрыв
— Вы заметили, — сказал Райский, — что наши художники перестали пить, и справедливо видите в этом прогресс, то есть воспитание. Артисты вашего сорта — еще не улучшились… всё те же, как я вижу…
— Какие же это артисты — скажите, только, пожалуйста, напрямик?
— Артисты — sans façons[76], которые напиваются при первом знакомстве, бьют стекла по ночам, осаждают трактиры, травят собаками дам, стреляют в людей, занимают везде деньги…
— И не отдают! — прибавил Марк. — Браво! Славный очерк: вы его поместите в роман…
— Может быть, помещу.
— A propos о деньгах: для полноты и верности вашего очерка дайте мне рублей сто взаймы: я вам… никогда не отдам, разве что будете в моем положении, а я в вашем…
— Что это, шутка?
— Какая шутка! Огородник, у которого нанимаю квартиру, пристает: он же и кормит меня. У него ничего нет. Мы оба в затруднении…
Райский пожал плечами, потом порылся в платьях, наконец отыскал бумажник и, вынув оттуда несколько ассигнаций, положил их на стол.
— Тут только восемьдесят: вы меня обсчитываете, — сказал Марк, сосчитав.
— Больше нет: деньги спрятаны у бабушки, завтра пришлю.
— Не забудьте. Пока довольно с меня. Ну-с, что же дальше: «Занимают деньги и не отдают?» — говорил Марк, пряча ассигнации в карман.
— Праздные повесы, которым противен труд и всякий порядок, — продолжал Райский, — бродячая жизнь, житье нараспашку, на чужой счет — вот всё, что им остается, как скоро они однажды выскочат из колеи. Они часто грубы, грязны; есть между ними фаты, которые еще гордятся своим цинизмом и лохмотьями…
Марк засмеялся.
— Не в бровь, а прямо в глаз: хорошо, хорошо! — говорил он.
— Да, если много таких художников, как я, — сказал Райский, — то таких артистов, как вы, еще больше: имя им легион!
— Еще немножко, и вы заплатите мне вполне, — заметил Марк, — но прибавьте: легион, пущенный в стадо…
Он опять засмеялся. За ним усмехнулся и Райский.
— Что ж, это не правда? — добавил Райский, — скажите по совести! Я согласен с вами, что я принадлежу к числу тех художников, которых вы назвали… как?
— Неудачниками.
— Ну, очень хорошо, и слово хорошее, меткое.
— Здешнего изделия: чем богаты, тем и рады! — сказал, кланяясь, Марк. — Вам угодно, чтоб я согласился с верностью вашего очерка: если б я даже был стыдлив, обидчив, как вы, если б и не хотел согласиться, то принужден бы был сделать это. Поэтому поздравляю вас: наружно очерк верен — почти совершенно…
— Вы соглашаетесь и…
— И остаюсь всё тем же? — досказал Марк, — вас это удивляет? Вы ведь тоже видите себя хорошо в зеркале: согласились даже благосклонно принять прозвище неудачника, — а все-таки ничего не делаете?
— Но я хочу… делать — и буду! — с азартом сказал Райский.
— И я смертельно хочу делать, но — я думаю — не буду.
Райский пожал плечами.
— Отчего же?
— Поприща, «арены» для меня нет… как вы говорите.
— Есть же у вас какие-нибудь цели?
— Вы скажите мне прежде, отчего я такой? — спросил Марк, — вы так хорошо сделали очерк: замок перед вами, приберите и ключ. Что вы видите еще под этим очерком? Тогда, может быть, и я скажу вам, отчего я не буду ничего делать.
Райский начал ходить по комнате, вдумываясь в этот новый вопрос.
— Отчего вы такой? — повторил он в раздумье, останавливаясь перед Марком, — я думаю, вот отчего: от природы вы были пылкий, живой мальчик. Дома мать, няньки избаловали вас.
Марк усмехнулся.
— Всё это баловство повело к деспотизму: а когда дядьки и няньки кончились, чужие люди стали ограничивать дикую волю, вам не понравилось; вы сделали эксцентрический подвиг, вас прогнали из одного места. Тогда уж стали мстить обществу: благоразумие, тишина, чужое благосостояние показались грехом и пороком, порядок противен, люди нелепы… И давай тревожить покой смирных людей!..
Марк покачал головой.
— Одни из этих артистов просто утопают в картах, в вине, — продолжал Райский, — другие ищут роли. Есть и Дон Кихоты между ними: они хватаются за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренно; вообразят себя пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем работать. Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с места на место. Они всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря по характеру: кто угодит, вот как вы, на смирение…
— Да я еще не кончил: я начинаю только, что вы! — перебил Марк.
— Других запирают в сумасшедший дом за их идеи…
— Это еще не доказательство сумасшествия. Помните, что и того, у кого у первого родилась идея о силе пара, тоже посадили за нее в сумасшедший дом, — заметил Марк.
— А! так вот вы что! У вас претензия есть выражать собой и преследовать великую идею!
— Да-с, вот что! — с комической важностью подтвердил Марк.
— Какую же?
— Какие вы нескромные! Угадайте! — сказал, зевая, Марк и, положив голову на подушку, закрыл глаза. — Спать хочется! — прибавил он.
— Ложитесь здесь, на мою постель: а я лягу на диван, — приглашал Райский, — вы гость…
— Хуже татарина… — сквозь сон бормотал Марк, — вы ложитесь на постель, а я… мне всё равно…
«Что он такое? — думал Райский, тоже зевая, — витает, как птица или бездомная, бесприютная собака без хозяина, то есть без цели! Праздный ли это, затерявшийся повеса, заблудшая овца, или…»
— Прощайте, неудачник! — сказал Марк.
— Прощайте, русский… Карл Мор! — насмешливо отвечал Райский и задумался.
А когда очнулся от задумчивости, Марк спал уже всею сладостью сна, какой дается крепко озябшему, уставшему, наевшемуся и выпившему человеку.
Райский подошел к окну, откинул занавеску, смотрел на темную звездную ночь.
Кое-где стучали в доску, лениво раздавалось откуда-то протяжное: «Слуша́й!» Только от собачьего лая стоял глухой гул над городом. Но всё превозмогала тишина, темнота и невозмутимый покой.
В комнате, в не допитой Марком чашке с ромом, ползал чуть мерцающий синий огонек и, изредка вспыхивая, озарял на секунду комнату и опять горел тускло, готовый ежеминутно потухнуть.
Кто-то легонько постучал в дверь.
— Кто там? — тихо спросил Райский.
— Это я, Борюшка, отвори скорее! Что у тебя делается? — послышался испуганный голос Татьяны Марковны.
Райский отпер. Дверь отворилась, и бабушка, как привидение, вся в белом, явилась на пороге.
— Батюшки мои! что это за свет? — с тревогой произнесла она, глядя на мерцающий огонь.
Райский отвечал смехом.
— Что такое у тебя? Я в окно увидала свет, испугалась, думала, ты спишь… Что это горит в чашке?
— Ром.
— Ты по ночам пьешь пунш! — шепотом, в ужасе сказала она и с изумлением глядела то на него, то на чашку.
— Грешен, бабушка, иногда люблю выпить…
— А это кто спит? — с новым изумлением спросила она, вдруг увидев спящего Марка.
— Тише, бабушка, не разбудите: это Марк.
— Марк! Не послать ли за полицией? Где ты взял его? Как ты с ним связался? — шептала она в изумлении. — По ночам с Марком пьет пунш! Да что с тобой сделалось, Борис Павлович?
— Я у Леонтия встретился с ним, — говорил он, наслаждаясь ее ужасом. — Нам обоим захотелось есть: он звал было в трактир…
— В трактир! Этого еще недоставало!
— А я привел его к себе — и мы поужинали…
— Отчего же ты не разбудил меня! Кто вам подавал? Что подавали?
— Стерляди, индейку: Марина всё нашла!
— Всё холодное! Как же не разбудить меня! Дома есть мясо, цыплята… Ах, Борюшка, срамишь ты меня!
— Мы сыты и так.
— А пирожное? — спохватилась она, — ведь его не осталось! Что же вы ели?
— Ничего: вон Марк пунш сделал. Мы сыты.
— Сыты! ужинали без горячего, без пирожного! Я сейчас пришлю варенья…
— Нет, нет, не надо! Если хотите, я разбужу Марка, спрошу…
— Что ты, Бог с тобой: я в кофте! — с испугом отговаривалась Татьяна Марковна, прячась в коридоре. — Бог с ним: пусть его спит! Да как он спит-то: свернулся, точно собачонка! — косясь на Марка, говорила она. — Стыд, Борис Павлович, стыд: разве перин нет в доме? Ах ты, Боже мой! Да потуши ты этот проклятый огонь! Без пирожного!
Райский задул синий огонь и обнял бабушку. Она перекрестила его и, покосясь еще на Марка, на цыпочках пошла к себе.
Он уже ложился спать, как опять постучали в дверь.
— Кто еще там? — спросил Райский и отпер дверь. Марина поставила прежде на стол банку варенья, потом втащила пуховик и две подушки.
— Барыня прислали: не покушаете ли варенья? — сказала она. — А вот и перина: если Марк Иваныч проснутся, так вот легли бы на перине!
Райский еще раз рассмеялся искренно от души и в то же время почти до слез был тронут добротой бабушки, нежностью этого женского сердца, верностью своим правилам гостеприимства и простым, указываемым сердцем, добродетелям.