Иван Гончаров - Обрыв
«Кажется, он хвастается удалью! — подумал Райский, вглядываясь в него. — Не провинциальный ли это фанфарон низшего разряда?»
— Я не хотел читать вам морали, — сказал он вслух, — говоря о праздности, я только удивился, что с вашим умом, образованием и способностями…
— Почем вы знаете мой ум, образование и способности?
— Я вижу…
— Что же вы видите? Что я умею лазить через заборы, стреляю в дураков, ем много, пью… видите!..
Он еще выпил. Райский с беспокойством смотрел на эти возлияния и подумывал, чем это всё кончится. Он внутренно раскаивался в своей затее подразнить бабушку.
— Вы морщитесь: не бойтесь, — сказал Марк, — я не сожгу дома и не зарежу никого. Сегодня я особенно пью, потому что устал и озяб. Я не пьяница.
Он вылил остатки рома из бутылки в чашку и зажег опять ром. Потом, положив оба локтя на стол, небрежно глядел на Райского.
В манерах его, и без того развязных, стала появляться и та обыкновенная за бутылкой свобода, от которой всегда неловко становится трезвому собеседнику.
Разговор тоже принимал оборот фамильярности. Райского, несмотря на уверение собеседника, не покидало беспокойство, что это перейдет границы.
— Вы тоже, может быть, умны… — говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще не знаю, а может быть, и нет: а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего не делаете?
— Я… все-таки…
— Портрет написали? — перебил он. — Да вы портретист, что ли?
— Да, я писал иногда…
— Ну, иногда — это не дело. Иногда и я делал кое-что.
Он помешал новую жжёнку и хлебнул. Райский и желал, и боялся наводить его на дальнейший разговор, чтоб вино не оказало полного действия.
— Вы говорите, — начал, однако, он, — что у меня есть талант — и другие тоже говорят, даже находят во мне таланты. Я, может быть, и художник в душе, искренний художник, — но я не готовился к этому поприщу…
— Почему же?
— Да как вам сказать: у нас нет этой арены, оттого нет и приготовления к ней.
— Вот видите, — заметил Марк, — однако вас учили; нельзя прямо сесть за фортепиано да заиграть. Плечо у вас на портрете и криво, голова велика, а всё же надо выучиться держать кисть в руке.
— Да, если хотите, учили, «чтоб иметь в обществе приятные таланты», как говаривал мой опекун: рисовать в альбомы, петь романсы в салоне. Я и достиг этого уменья очень быстро. А когда подрос, узнал, что значит призвание — хотел одного искусства и больше ничего, — мне показали, в каких черных руках оно держится. Заезжие певцы и певицы давали концерты, на них смотрели свысока. Учитель рисованья сидел без хлеба. Бабушка руками всплеснула, когда узнала, какое поприще выбираю себе. У меня вон предки есть: с историческими именами, в мундирах, лентах и звездах: ну, и меня толкали в камер-юнкеры, соблазняли гусарским мундиром. Я был мальчик, соблазнился и пошел в гусары.
— Ну а потом? Там в Петербурге есть академия…
— Потом…
— Что потом? — перебил Марк и засмеялся.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было всё это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочу и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
Марк опять засмеялся.
— Нет, — говорил он, — не сделаете: куда вам!
— Отчего нет? почему вы знаете? — горячо приступил к нему Райский, — вы видите, у меня есть воля и терпение…
— Вижу, вижу: и лицо у вас пылает, и глаза горят — и всего от одной рюмки: то ли будет, как выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите ли?
— Да почему вы знаете? Вы не верите в намерения?..
— Как не верить: ими, говорят, вымощен ад. Нет, вы ничего не сделаете, и не выйдет из вас ничего, кроме того, что вышло, то есть очень мало. Много этаких у нас было и есть: все пропали или спились с кругу. Я еще удивляюсь, что вы не пьете: наши художники обыкновенно кончают этим. Это всё неудачники!
Он с усмешкой подвинул ему рюмку и выпил сам.
«Он холодный, злой, без сердца!» — заключил Райский. Между прочим его поразило последнее замечание. «Много у нас этаких!» — шептал он и задумался. «Ужели я из тех: с печатью таланта, но грубых, грязных, утопивших дар в вине… “одна нога в калоше, другая в туфле”, — мелькнуло у него бабушкино живописное сравнение. — Ужели я… “неудачник”? А это упорство, эта одна вечная цель, что это значит? Врет он!»
— Вы увидите, что не все такие… — возразил он горячо, — увидите, я непременно…
И остановился, вспомнив бабушкину мудрость о заносчивом «непременно».
— Сами же видите, что я не топлю дар в вине… — прибавил он.
— Да, не пьете: это правда: это улучшение, прогресс! Свет, перчатки, танцы и духи спасли вас от этого. Впрочем, чад бывает различный: у кого пары бросаются в голову, у другого… Не влюбчивы ли вы?
Райский слегка покраснел.
— Что, кажется, попал?
— Почему вы знаете?
— Да потому, что это тоже входит в натуру художника: она не чуждается ничего человеческого: nihil humanum…[74] и так далее! Кто вино, кто женщин, кто карты, а художники взяли себе всё.
— «Вино», «женщины», «карты»! — повторил Райский озлобленно, — когда перестанут считать женщину каким-то наркотическим снадобьем и ставить рядом с вином и картами! — Почему вы думаете, что я влюбчив? — спросил он, помолчав.
— Вы давеча сами сказали, что любите красоту, поклоняетесь ей…
— Ну, так что же: поклоняюсь — видите…
— Верно, влюблены в Марфиньку: недаром портрет пишете! Художники, как лекаря и попы, даром не любят ничего делать. Пожалуй, не прочь и того… увлечь девочку, сыграть какой-нибудь романчик, даже драму…
Он глядел бесцеремонно на Райского и засмеялся злым смехом.
— Милостивый государь! — сказал Райский запальчиво, — кто вам дал право думать и говорить так…
И вдруг остановился, вспомнив сцену с Марфинькой в саду, и сильно почесал свои густые волосы.
— Тише, бабушка услышит! — небрежно сказал Марк.
— Послушайте!.. — сдвинув брови, начал опять Райский…
— «…если я вас до сих пор не выбросил за окошко, — договорил за него Марк, — то вы обязаны этим тому, что вы у меня под кровом!» Так, что ли, следует дальше? Ха-ха-ха!
Райский прошелся по комнате.
— Нет, вы обязаны тому, что вы пьяны! — сказал он покойно, сел в кресло и задумался.
Ему вдруг скучно стало с своим гостем, как трезвому бывает с пьяным.
— О чем вы думаете? — спросил Марк.
— Угадайте, вы мастер угадывать.
— Вы раскаиваетесь, что зазвали меня к себе.
— Почти… — отвечал Райский нерешительно. Остаток вежливости мешал ему быть вполне откровенным.
— Говорите смелее — как я: скажите всё, что думаете обо мне. Вы давеча интересовались мною, а теперь…
— Теперь, признаюсь, мало.
— Я вам надоел?
— Не то что надоели, а перестали занимать меня, быть новостью. Я вас вижу и знаю.
— Скажите же, что я такое?
— Что вы такое? — повторил Райский, остановясь перед ним и глядя на него так же бесцеремонно, почти дерзко, как и Марк на него. — Вы не загадка: «свихнулись в ранней молодости» — говорит Тит Никоныч: а я думаю, вы просто не получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись; оттого ничего и не делаете… Я не извиняюсь в своей откровенности: вы этого не любите; притом следую вашему примеру…
— Пожалуйста, пожалуйста, продолжайте, без оговорок! — оживляясь, сказал Марк, — вы растете в моем мнении: я думал, что вы так себе, дряблый, приторный, вежливый господин, как все там… А в вас есть спирт… хорошо! продолжайте!
Райский небрежно молчал.
— Что такое воспитание? — заговорил Марк. — Возьмите всю вашу родню и знакомых: воспитанных, умытых, причесанных, непьющих, опрятных, с belles manières[75]… Согласитесь, что они не больше моего делают? А вы сами тоже с воспитанием — вот не пьете: а за исключением портрета Марфиньки да романа в программе…
Райский сделал движение нетерпения, а Марк кончил свою фразу смехом. Смех этот раздражал нервы Райского. Ему хотелось вполне заплатить Марку за откровенность откровенностью.
— Да, вы правы: ни их, ни меня к делу не готовили: мы были обеспечены… — сказал он.
— Как не готовили? Учили верхом ездить для военной службы, дали хороший почерк для гражданской. А в университете: и права, и греческую, и латынскую мудрость, и государственные науки, чего не было? А всё прахом пошло. Ну-с, продолжайте, что же я такое?