Вера - Элизабет фон Арним
Так они и беседовали вполголоса, словно в святом месте, сидя рядышком, глядя на мерцавшее под звездами море, вокруг них скапливались темнота и прохлада, и прогретая днем трава отдавала сладкие запахи, на гальку внизу лениво накатывали мягкие волны, пока Уимисс не сказал, что уже давно, наверное, пора спать и что она, бедняжка, наверняка очень устала.
– Сколько вам лет? – вдруг спросил он, повернувшись и изучая слегка светившийся в темноте ее профиль.
– Двадцать два, – ответила Люси.
– А по виду легко можно было бы дать и двенадцать, – заявил он, – если не слушать то, что вы говорите.
– Это из-за прически, – сказала Люси. – Моему отцу нравилось… Ему нравилось…
– Не надо, – сказал Уимисс, в свою очередь беря ее руку. – Не плачьте. Сегодня вечером больше не плачьте. Пойдемте в дом. Вам пора спать.
Он помог ей подняться. Когда они вошли в холл, он увидел, что на этот раз ей удалось сдержать слезы.
– Спокойной ночи, – сказала она, когда он зажег для нее свечку. – Спокойной ночи, и благослови вас Господь.
– Пусть Господь благословит вас, – торжественно произнес он, удерживая ее руку в своей большой теплой руке.
– Он и благословил. Правда благословил, послав мне вас, – улыбнулась она.
И впервые с той минуты, как он узнал ее – а ему тоже казалось, что он знает ее всю свою жизнь, – он увидел ее улыбку, и поразился тому, как преобразилось ее измученное, покрасневшее от слез лицо.
– Сделайте так опять, – сказал он, глядя на нее и удерживая ее руку.
– Сделать что? – переспросила Люси.
– Улыбнитесь.
И тогда она засмеялась, но собственный смех, прозвучавший в молчаливом, печальном доме, шокировал ее.
– Ох! – выдохнула она, понурив голову, пристыженная своим смехом.
– Помните, вы должны лечь и ни о чем не думать, – приказал ей Уимисс, пока она медленно поднималась по ступенькам.
Она действительно сразу уснула, она устала сверх всякой меры, но чувствовала себя защищенной, как ребенок, который потерялся и исплакался до полного изнеможения, но все-таки нашел матушку.
IV
Все это закончилось вечером следующего дня, когда прибыла мисс Энтуисл, тетушка Люси.
Уимисс ретировался в гостиницу и не появлялся до следующего утра, дав Люси время объяснить, кто он такой, но либо тетушка слушала невнимательно, либо растерялась в неожиданно и столь прискорбно свалившихся на нее новых обстоятельствах, либо Люси объяснила все как-то невнятно, но мисс Энтуисл сочла Уимисса другом ее дорогого Джима, одним из многочисленных друзей дорогого, дорогого брата, и потому приняла его помощь и его самого очень искренне и тепло и щедро делилась с ним воспоминаниями.
Уимисс сразу же и для нее стал опорой, и она тоже прильнула к нему. А поскольку прильнувших стало двое, он уже не мог беседовать исключительно с Люси. До самых похорон ему не удавалось остаться с Люси наедине, но поскольку мисс Энтуисл положительно не могла существовать без него, то и наедине с собою он не оставался ни часу. За исключением завтрака он питался в маленьком домике на утесе, а по вечерам выкуривал свою трубку под шелковицей, где мисс Энтуисл мягко и торжественно вспоминала прошлое, и Люси сидела так близко, как только было возможно, пока не наступало время отправляться ко сну.
Доктор советовал поторопиться с похоронами, но ни время, ни расстояния не помешали друзьям Джеймса Энтуисла прибыть на церемонию. Маленькая церковь в бухте была забита до отказа, маленькая гостиница была переполнена грустными людьми. Уимисс, который поспевал везде и всюду, растворился в этой толпе. По счастью – поскольку то, о чем писали на прошлой неделе газеты, еще не изгладилось из людской памяти – оказалось, что у него с Джеймсом Энтуислом не имелось общих друзей. На двадцать четыре часа он был полностью отрезан от Люси этим потоком скорбящих, и во время поминальной службы он со своего места у самой двери мог разглядеть лишь ее склоненную головку в переднем ряду.
Он снова почувствовал себя ужасно одиноким. Он не задержался бы в церкви ни на минуту, ибо испытывал здоровое отвращение ко всему связанному со смертью, если бы не считал себя постановщиком, если можно так выразиться, именно этой церемонии и где-то в глубине души относился к похоронам как к результату своего творчества. Он испытывал законную гордость. Учитывая, как мало времени было отпущено на подготовку, он добился замечательных результатов, потому что все шло чрезвычайно гладко. Но завтра – что будет завтра, когда все эти люди разъедутся? Не заберут ли они с собой Люси и тетушку? Не будет ли закрыт дом, и не останется ли опять он, Уимисс, один-одинешенек со своими горькими воспоминаниями? Конечно, если Люси уедет, он уедет тоже, но куда бы он ни отправился, везде будет пусто без нее, без ее признательности, мягкости, беспомощности. В течение этих четырех дней они находили друг в друге успокоение, и он был уверен, что и она без него почувствует ту же пустоту, которую он будет чувствовать непременно.
В темноте, под шелковицей, пока тетушка мягко и печально повествовала о прошлом, Уимисс иногда накрывал рукой руку Люси, и она никогда не убирала свою. Так они и сидели, рука об руку, успокаивая друг друга. Он видел, что она полагалась на него, как дитя: верила в него, знала, что с ним она в безопасности. Он был тронут этим доверием и гордился им, и теплая волна поднималась в нем каждый раз, когда при виде него ее лицо оживало. Вот у Веры лицо так не оживало никогда. За все пятнадцать лет, что они были вместе, Вера так и не смогла понять его так, как всего за полдня поняла эта девушка. И сама манера, то, как Вера умерла, – а какой смысл прятаться от собственных мыслей? – так вот, умерла она так же, как жила: без всякого уважения к другим и к тому, что ей говорилось для ее же блага, она всегда была упрямой, делала только то, что ей нравилось, например, высовывалась из опасного окна, и ни разу, ни на минутку не подумала… Только вообразить, в какой кошмар она его ввергла, в какой невероятный кошмар, в какие несчастья, а все потому, что нарочно не прислушивалась к его предупреждениям, даже приказам по поводу этого окна. Уимисс считал, что если взглянуть на дело беспристрастно, то трудно обнаружить большее безразличие к желаниям и чувствам других.
Он