Борис Лазаревский - Бедняки
Не хотелось мне, мой хороший, даже и тебе писать обо всём, что случилось, но за эти дни душа так наболела, что нет сил не поделиться хоть с кем-нибудь своим горем. Кроме тебя и тех, с чьей точки зрения это горе не представляется даже особой неприятностью, о нём никто не знает и не должен знать.
Видишь, я тяну фразу за фразой, чтобы не так скоро приступить к изложению самой сути. Тем не менее, суть вот в чём: я заболел мерзкой болезнью и при самых неблагоприятных обстоятельствах. Первым признакам болезни я долго не верил и не лечился, а теперь уже не верить нельзя. Если я ещё не пустил себе пулю в лоб, то это не значит, что я её ещё не пущу…
Не успокаивай, не утешай, не уговаривай и не смейся, как это делают некоторые из моих товарищей.
Об этом потом…
Глупо всё так случилось, что просто ужас. В этот день я получил от Сони письмо, показавшееся мне холодным и неискренним, а в таких случаях я всегда злюсь, и мне хочется точно назло ей сделать какую-нибудь гадость.
С утра у меня болела голова, я принял фенацетину — ничего не помогло. Потом, так как это было воскресенье, — пошёл с двумя товарищами пообедать в ресторан, — есть тут такое заведение специально для юнкеров.
Чтобы освободиться от физической и нравственной боли, я выпил лишнее, а потом мы очутились в таком омуте, где в трезвом виде и дышать нельзя. В результате теперь оба мои товарища пребывают в добром здоровье, а я провонялся весь госпиталем, и голова моя точно набита раскалённым песком. Всё это случилось месяца полтора назад. Самыми лучшими теперь кажутся те часы, в которые на меня нападает полная апатия.
По ночам иногда хочется молиться, но нет сил, уже не умею я… Что ужаснее, всего не верю я, чтобы Бог захотел меня спасти.
Соседи по койке всё время режутся в карты и к болезни своей относятся шутливо, а меня, кажется, побаиваются.
Однажды я слышал, как один из них выразил предположение, что болезнь у меня бросилась на мозги, на что другой ответил: „Нет, так скоро не может, ещё месяцев через пять“.
Тоже доктора нашлись!.. Хотя может быть они и правы. Теперь два часа ночи. Все спят. Улеглись и картёжники. Пахнет табаком и йодоформом. В коридоре храпит дежурный фельдшер и слышно, как пулькает вода в ванной.
Сейчас я бы ни за какие тысячи не пошёл в эту ванную; прошлой осенью там застрелился один юнкер, которого я не знал, и это обстоятельство никогда не приходило мне в голову и не тревожило. Теперь же мне кажется, что, если я туда войду, то увижу его. И вчера, и позавчера, и сегодня я стараюсь угадать, о чём он думал прежде, чем спустить курок, — это до сладострастия интересно. Что он увидал после этого момента? Не верится, чтобы ничего.
Удивительнее всего, что я совсем не думаю о Соне, как будто бы её нет на свете и никогда не бывало, а было только существо, от близости которого у меня кружилась голова, а теперь голова кружится от уколов, которые мне делает доктор. После этой операции он всегда улыбается, а у меня голубеет в глазах, и сами собою выступают слёзы.
Понимаешь, — прежняя жизнь, со всеми её надеждами, кончена… Допустим, что я даже вылечусь, но я уверен, — так же как и в том, что сейчас передо мною горит лампа, — что я везде и всегда буду самому себе в тягость. И если бы Соня стала моей женой, то вместе с этим стала бы и самой несчастной женщиной. Я задним умом крепок. Да. Помнишь, ты говорил, что моя жизнь похожа на ломанную линию с очень острыми углами, это верно, — так было. А теперь мою жизнь можно изобразить в виде ряда вертикальных линий. Одна другой совсем не касается, так и дни моей жизни не имеют зависимости один от другого. Обиднее обидного, больнее больного сознавать, что я погиб в сущности от того, что физическое я побороло моё духовное я. Господи, если бы ты знал, как мне тяжело временами. Ну, да туда и дорога! Года через два-три и ты с этим согласишься, и так скажет всякий, кто прочтёт это письмо, только ты его порви. В случае чего я своему родителю напишу другое, но ты, ради Бога, ничего ему не пиши, ты его не знаешь, — меня не спасёшь, а его удар хватит. Впрочем, я ведь не собираюсь и не решил окончательно умереть, я только сознаю, что это будет лучше. В моей груди как будто сидит ещё кто-то, маленький, тёплый, горько плачет и всё приговаривает: „Нужно жить, нужно жить“.
А там, в ванной пахнет от стен мокрой известью, пулькает вода… Страшные минуты переживал там человек такой же, как и я, а теперь он для всех точно и не существовал.
Верю ли я в загробную жизнь? Много я над этим думал и ничего не придумал. Верю, что существование моё не уничтожится, но я не буду существовать сам по себе, а буду составлять одно целое со всеми теми, кто умер раньше. Обидно это невыразимо. О, если бы знать, что каждый останется самим собою, — тогда бы смерть не была страшна совсем. Если бы я теперь мог молиться, то молился бы только так: „Господи, сохрани после физической смерти мою индивидуальность“.
Ну, брат, записался, — уж и бумаги не хватает. Ты всё-таки не волнуйся. Не мог я написать ничего путного. Не бойся этого набора слов, я их пускал как сами вылетали. Всё-таки напиши да побольше о себе, а не обо мне. Удовлетворяет ли тебя университет? Что за люди студенты в массе? Очень ли они серьёзны?.. А вот мне сейчас легче стало, — знаю, что читать будешь и искренно посочувствуешь. Вот, брат, тебе и необыкновенный человек, и гений, как ты меня когда-то называл. Ну, будь счастлив. Сергей П.»
Дочитав письмо до конца, Бережнов поджал губы, опустил голову и чуть не заплакал. Первою его мыслью было ехать в тот город, где лежит в госпитале Сергей.
Потом он вспомнил одного гимназиста, который заболел так же, как и Припасов, и пришёл ещё в большее отчаяние, но не покончил с собою, а после поездки на Кавказ совсем перестал думать о своей болезни.
«Нужно написать Серёжке письмо, большое и убедительное; он страшно быстро меняется, и нельзя ручаться, что завтра же от него не получится другое, в шутливом и жизнерадостном тоне», — думал Бережнов и сейчас же вынул из стола почтовую бумагу и конверты. Несколько листов пришлось порвать: начало каждого из них выходило банально и сухо. Когда наконец содержание письма показалось ему достаточно тёплым и убедительным, он долго не мог его запечатать, и надписал на конверте адрес, и отправил его заказным только на другой день. Ночью Бережнову спалось плохо, а под утро приснился Сергей в порванном белье, в халате, жёлтый и худой. И несколько дней было трудно отделаться от впечатления этого сна.
Сначала думалось, что всё обойдётся благополучно, но под конец недели Бережнов был убеждён, что Сергей уже не существует, и даже не удивился, когда почтальон принёс его собственное письмо с надписью, что оно возвращается за смертью адресата. И всё-таки верить не хотелось и вечером и на другой день, казалось, что всё это только продолжение того тяжёлого сна. Но нераспечатанное письмо с надписью лежало на столе.
Припасов точно уехал с поездом, который будет лететь без остановки целую вечность, и каждую секунду будет всё дальше и дальше от Сони, от отца и от него. А когда умрут он сам и Соня, Сергей будет уже бесконечно далеко, и они его не догонят и никогда не увидят. Бережнов ходил на лекции, но не слыхал ничего из того, что читали профессора, и без конца думал о смерти Сергея.
«Услышана ли его странная молитва: „Господи, сохрани после физической смерти мою индивидуальность“. Это и не молитва, а вопль души, которая оскорблена тем, что, просуществовав известный промежуток времени, она должна обратиться в ничто и слиться с неодушевлёнными предметами». Хотелось написать и напечатать биографию Сергея, но сейчас же приходило в голову, что нигде такой биографии печатать не станут, и кому какое дело до смерти юнкера, если бы даже он был и гениален, но не сумел показать этой гениальности людям… Иногда думалось, что Соня, узнав о смерти Сергея, сойдёт с ума или тоже покончит самоубийством, и это казалось справедливым и нестрашным…
VII
Теперь, через десять лет после смерти Сергея, было несомненно, что здесь в городском собрании, рядом с инженером Червинским, которого он хорошо знал — сидит живая Соня Новикова. Увидев её, Бережнов также растерялся и разволновался как и в тот вечер, когда вернулось его письмо к Сергею. Уголовное дело, в котором он сегодня защищал, свидетели, подсудимые и все другие люди, о которых он думал в этот вечер, для него уже не существовали.
«Такая же, только ещё красивее стала, — думал он. — Как она сюда попала и за кем замужем? Нужно к ней подойти. Подойду к Червинскому и спрошу его, от чего он сегодня так весел, что ли, а потом поклонюсь ей. А вдруг встреча со мной её взволнует?»
«Ну что же, пускай волнует», — ответил он сам себе и, стараясь быть спокойным, подошёл к столу, за которым сидела с компанией Соня. Заметив Бережнова, Червинский обрадовался, как радуются охмелевшие люди всякому знакомому лицу. Он долго не выпускал его руки.