Александр Шеллер-Михайлов - Вешние грозы
— Вы, мама, смотрите с нашей женской точки зрения, а мужчинам нельзя же жить, отдавшись только дому.
— Ах, что ты мне говоришь! — воскликнула Анна Петровна. — У меня, кажется, тоже было всегда на руках большое общественное дело, школа, частные уроки, однако я ради него не оставляла тебя одну, не забывала, что ты — главное, а все остальное второстепенное для меня!
Я не стал возражать, не желая обострять спора, и переменил разговор. После обеда мне нужно было почти тотчас же ехать на заседание, и я уехал.
Я не мог попасть домой рано, так как заседание комиссии затянулось. Я возвратился только в двенадцатом часу и застал Сашу сидящею над раскрытой книгой. Она как-то особенно обрадовалась мне, и с ее губ сорвалось восклицание:
— Наконец-то!
— Заждалась, голубка? — спросил я ее, целуя ей руки.
— Неужели заседание так долго затянулось сегодня? — спросила она.
— Да, все спорные вопросы подвернулись, — сказал я. — Мой доклад поднял целую бурю, и мне пришлось повоевать.
И я с оживлением начал передавать ей, о чем мы толковали и спорили, чем решили возникшие вопросы. Я отвоевал свои предложения и потому был весел и счастлив. Она слушала меня с возрастающим любопытством и, наконец, порывисто обняла меня, проговорив со смехом:
— А ты знаешь, мама меня сегодня уверяла, что вовсе не в комиссии ты заседаешь, а где-нибудь кутишь с друзьями!
— Это черт знает что такое! — воскликнул я.
— Не сердись, голубчик, — ласково проговорила Саша. — Ты знаешь, как она любит меня и как боится за мое счастье.
— Да ты что же, жаловалась ей, что ли? — резко спросил я, охваченный гневом.
Она подняла на меня с упреком свои детские большие глаза.
— Ты так думаешь? — спросила она грустно.
— Нет! нет! — воскликнул я, опомнившись, и обнял ее.
Мне стало стыдно за свою вспышку.
Эта ничтожная сценка тотчас же забылась нами. Мы слишком горячо любили друг друга, чтобы останавливаться долго на таких мелочах. Но на другой день, когда я заехал в театр за Сашей, в моей душе поднялось помимо моей воли враждебное чувство при виде Анны Петровны, и я, здороваясь с ней, не удержался и проговорил с особенным ударением:
— Анна Петровна, прямо из комитета, а не с пирушки друзей!
Саша опять взглянула на меня с упреком; Анна Петровна не без едкости заметила:
— Потому и освободились сегодня так рано…
— Вы думаете, что именно потому? — спросил я задорно.
— Да, думаю, — твердо ответила она, отворачиваясь к сцене, где уже подняли занавес.
Когда я поехал с Сашей домой, она молчала. «Что это она, дуется, что ли?» — мелькало в моей голове, и я тоже молчал, сердясь на нее за то, что она дуется на меня за мать. Наконец я, как человек горячий, не выдержал и спросил:
— Ты, кажется, сердишься за что-то?
— Мне больно, что ты заставляешь меня не быть откровенной, — ответила она просто.
— То есть как это?
— Вчера ты разгорячился, когда я сказала откровенно, что мне говорила мать, и это вызвало вспышку, сегодня ты без всякой нужды сказал колкость моей матери. Это нехорошо.
— Я ей и не то еще скажу, если она будет ссорить нас, — загорячился я.
— Я не знаю, что ты скажешь ей, но я-то не стану уже передавать тебе того, что будет говорить мне она, — заметила грустно Саша.
— Вот как!
— Мне вовсе неприятно вызывать твои вспышки и навлекать на нее неприятности! Зачем? Лучше молчать.
Мы доехали домой молча. Она смотрела пригнетенною; я был возбужден до крайности. Саша прошла в спальню; я зашагал по своему кабинету. Пробило час, когда я поуспокоился и прошел в спальню. Саша тихо плакала, уткнувшись лицом в подушку; я подошел к ней и проговорил:
— Прости!
Она обняла меня, припала головой к моей груди и продолжала тихо плакать.
— Я не сержусь, — говорила она прерывающимся голосом, — но мне очень, очень тяжело стоять между двух огней. Я вас люблю обоих и знаю, что вы оба любите меня, но вы не терпите друг друга, и мне это страшно больно. Разумеется, мне не надо было говорить тебе вчера того, что сказала мама, но я думала, что ты просто посмеешься над ее словами, а ты…
— Но пойми, она может нас рассорить этими глупыми предположениями, — сказал я.
— Ты думаешь, значит, что я тебя так мало люблю? — спросила она.
Я зажал ей рот поцелуями, я чувствовал, что я был неправ, вспылив вчера и сказав колкость ее матери сегодня.
Иванов оборвал свою речь и в волнении зашагал по комнате.
V
— Вы помните, — начал через несколько минут снова мой гость, — ту весеннюю грозу, которая так напугала меня в Ораниенбауме? Вы помните, каким странным я был тогда? Весенние грозы всегда производили на меня, как на нервного человека, сильное впечатление. Они напоминают мне весенние грозы моей жизни с Сашей. Эти нежданные грозы налетали на нас в горячей атмосфере нашего счастья и проходили, по-видимому, бесследно, оставляя одно освежающее сознание, что мы горячо любим друг друга и ничто не может поколебать этой любви. Нам казалось даже, что после этих гроз мы начинали любить друг друга еще более страстно, что наши объятия становились крепче, поцелуи жгучее. Так казалось нам обоим, но не так было на самом деле. Эта первая маленькая вспышка у домашнего очага окончилась тем, что мы стали еще нежнее друг с другом. Других последствий, как мне казалось, она не оставила. Но на деле было не так. Мать Саши еще более невзлюбила меня после этой истории и начала при каждом удобном случае зорко следить за мною и стоять настороже счастия дочери. Говоря иначе, она при каждой встрече спрашивала Сашу: «А ты, деточка, все одна сидишь?», «Господи, как, должно быть, надоели тебе эти комиссии, отнимающие у тебя мужа», «Ах, уж эти мужья-честолюбцы, для которых интереснее видеть себя на газетных столбцах в числе общественных деятелей, чем наслаждаться в тишине семейным счастием!»
Саша не передавала мне этих замечаний и только старалась разубедить мать в том, что я плохой муж.
— Знаю, знаю, — отвечала ей мать, — что у тебя золотое сердце и что ты ничего не видишь, кроме добра, в тех, кого раз полюбила.
Не передавая ничего этого мне, Саша, тем не менее, грустила о том, что ее мать не любит меня, и еще более грустно действовало на нее то, что старуха как бы выбилась из своей колеи, запустила дело по школе, жила как-то спустя рукава. Ей было не для кого трудиться, и она не бросала дела только потому, что не желала жить на мой счет. Раз Саша мне заметила:
— Я не узнаю маму. Куда девалось у нее все: энергия, твердость, любовь к делу!
— Стареет, — пояснил я.
— Ну, разве она старуха! Ей еще нет пятидесяти лет. Нет, это просто оттого, что у нее цели в жизни не стало. Все жалуется, что не для чего больше и жить.
— Ах, уж эти матери-эгоистки! — проговорил я. — Любят детей только для себя: им хотелось бы иметь их весь век при себе, на шаг не отпускать от себя, загубить их жизнь только ради того, чтобы не разлучаться с ними.
— Верно, уж люди вообще так созданы, что иначе не умеют любить, — вскользь заметила Саша. — Тут винить отдельных личностей трудно.
Она грустно улыбнулась.
— Посмотрела бы я, что сказал бы ты, если бы я вдруг ушла к матери жить, а с тобой только виделась бы раз или два в неделю.
— Какое сравнение! Я муж, а она мать! Она должна была знать, что ты когда-нибудь уйдешь, должна уйти для своего счастия.
— Все это, мой друг, прекрасно и верно в теории, а с сердцем не справишься, — проговорила Саша. — Я вот тоже все это знаю, и все-таки глубоко жаль мне мою маму, глубоко жаль, что она опускается, дряхлеет, теряет энергию, не видит цели в жизни!
— Ну, голубка, напускать на себя все можно, — возражал я.
Она смотрела на меня широко открытыми глазами, удивляясь недостатку во мне чуткости и скорбя о моей нелюбви к ее матери. Для нее ее мать была одной из самых идеальных матерей; для меня она была крайней эгоисткой. Она помнила все жертвы, которые приносила ей мать, изо дня в день, из года в год в течение восемнадцати лет, недосыпая ночей, недоедая куска хлеба ради нее; я видел только одно то, что эта мать расстраивает своими жалобами мою жену. Она сознавала, что, будь я и ее мать друзьями, и мы были бы все счастливы; я знал, что, поселись Анна Петровна у нас на месяц, и мы все разойдемся врагами. А Добчинский и Бобчинский[3] продолжали являться с докладами: Анна Петровна вчера плакала; Анна Петровна третьего дня не могла в классе досидеть, так ненавистно ей стало ее дело; у Анны Петровны начали убывать ученики, так как школа падает…
— А ты знаешь, я решилась подбодрить маму и взялась давать у нее в школе четыре урока в неделю, — сообщила мне Саша.
— Что за фантазия! Ты утомишься! — заметил я.
— Четырьмя-то уроками в неделю? — весело засмеялась Саша. — Это не только не утомит меня, но принесет мне пользу, надо же что-нибудь серьезное делать.