Илья Эренбург - Лето 1925 года
Хорошо обо всем этом читать в газете, хотя бы в "Известиях", когда вневременно шумит самовар, а "молодая жизнь" ангелически щебечет о бессмертных "ладушках", которые едят, пьют и улетают. Да, да, я заранее согласен! Я выражаю гражданский протест и я не сомневаюсь, что соответствующая резолюция будет принята единогласно. Разве не наставляет меня любая лавочка, где ореховая халва и первосортные колбасы - "в единении - сила"?
Но маршал Фош присутствовал при другом. Голосования вовсе не было. На постели нудно ворочался и стонал погонщик баранов, не вышедший на работу потому, что он проглотил накануне слишком много кальвадоса, и еще потому, что ему предстояло убить господина Пике.
Все продумав, я попытался возненавидеть. Я проделывал различные движения, которые должны были приблизить меня к облику, если не лубочного мстителя, то, во всяком случае, сознательного анархиста. Пике мне, разумеется, не нравился. Но от этого до пули еще далеко. Какой невыразимо глупый поединок между опустившимся литератором и владельцем сети универсальных магазинов! У Луиджи с ним свои счеты. Пусть сам и расплачивается. Наконец, этот итальянец мог и наврать. Я подкреплял нехотение солидными идеями. Фош услышал фразу, прочитанную когда-то на московской стене, среди сроков выдач по различным купонам: "Мы боремся с классом, а не с личностями". Я готов был уже написать это на случайно завалявшейся в брючном кармане старой визитной карточке и вручить вместо ответа Луиджи. Но тогда-то я понял, что, помимо Пике, мне решительно нечего делать. Случилось так, что я встретил губастого призрака, что он сказал мне "молодец, поможешь". Я не вышел гнать баранов. Не выйду и завтра. Хрупкий распорядок заемной жизни, жизни, откровенно говоря, не всерьез, среди мясников и бездумья, разрушен. Писать, как прежде, романы? Но кому это нужно, если не считать взбалмошной польки и двух-трех критиков, нагоняющих на мне строчки? Жена? Она рисует яблоки и кувшин, кувшин и яблоки. Она, наверное, теперь чешет шею любимого попугая и лепечет: "Жако, Жако". Жена скажет: "Побрейся". Вдруг все пути оказались отрезанными. А здесь Луиджи, который знает, что мне нужно делать.
Голубоглазый хранитель, вы меня не оберегли!
Лирически вздохнув, я надвинул кепку на нос, чтобы придать себе более соответствующий убийце вид.
5
В СВЯЗИ С НАСЕКОМЫМИ
Зачем только улица Юиганс? - ведь это Монпарнас, - вторая моя родина, нарочитая и условная, как ямбические слезы, квартал вечной славы и меблированных комнат, с неизменно пустыми комодами. Здесь меня знали все лакеи, все кошки, все скамьи. За Киев я неответственен - это мне дано, наравне с тяжелыми вислыми губами, наравне со снегом, с одышкой и с болью. Но Монпарнас я выбрал. Вместе с другими, с такими же наглыми и трусливыми эквилибристами, я выдумал его в бессонную ночь.
Географически это - часть Парижа, следовательно Франции, помесь 6-го и 14-го округов, сумма домов и избирателей, гастрономический магазин Дамуа, лицей Станислава, церковь. Если верить газетам, в нем проживают подлинные люди, которые ходят к нотариусу и к финансовому инспектору, перед которыми раз в четыре года страстно обличают друг друга два близнеца: "радикальный республиканец" и "республиканский радикал". Но кто верит газетам? В Мон-парнасе этих людей нет. Да в нем и вовсе нет людей, - только дрессированные призраки и дешевые отели.
Духовная натурализация чрезвычайно напоминает развоплощение. Прежде всего фантом скидывает родину. Ах, господа, это не интернационализм, это только кислый кофе и скука! Вместе со смуглотой чилийца, в табачных затонах "Ротонды" испаряется память о белом камне, о рыжей земле, о жадном тростнике, который караулит, обнимает, проглатывает созданную окровавленными плечами и волей тропинку. Какое дело вот тому карнаухому шведу, дремлющему под вечным газом до белых ночей? Прежние языки отмирают, новый же абстрактен и скуп, как тире Морзе. Ненужность, своя и чужая, здесь закон бытия. Трудно, даже в самые критические минуты, заставить живописца слушать стихи, и так далее. Вывоза не замечается, и залежи шедевров, наряду с грязными воротничками и с общедоступными, вследствие отсутствия предрассудков, а также дороговизны чулок, женщинами, загромождают пять кафе, семнадцать отелей и анемичные сердца.
Благословенный край! За его границами быт, буржуазный или рабочий, быт депутатов или шахтеров, но обязательно быт, жизнь взаправду, с обрядами, с меченым бельем, с детьми и с именинами. Здесь же нельзя полюбить, нельзя даже как следует напиться - все это только литературные приемы. Модель для картины, модель для платья, для элегии, для сна, для пластического сна на ритмически чуткой кровати.
Я благодарю тебя, Монпарнас, с твоей мифологической кличкой и маскарадными притонами, публичный дом, пропускающий ежегодно сорок тысяч импотентов, богадельня для шикарного умалишения, для лишения всего, вшивый рай, где росло и крепло мое человеческое отчаяние!
Но, покинув однажды, вследствие уже известной вам корыстности моего толстяка, этот изумительный санаторий, я отнюдь не был склонен возвращаться назад. Подобные переделки даром не сходят. Меня узнают, станут расспрашивать:
"Пишете?". Что я отвечу?.. Назову ли вместо романов Дельтейля телячью голову или, может быть, вздумаю считать зады натурщиц? Притом господа Пике не водятся в подобных зонах. Нет, мне, новичку взаправды, нечего делать среди картонных бутербродов и анилиновых душ.
Так думал я, совершая переход от Виллет к Монпарнасу, через кварталы, полные ритуала и тоски, через различные солнечные системы, где резок свет кино и несносно вращение полицейских велосипедистов. Тогда я еще различал кварталы и верил в подлинность известных жестов. Я порицал огни "Ротонды", границы вымысла, рампу моих вчерашних дней. Теперь мне все равно, где жить. Я готов вернуться к палитрам и блохам Монпарнаса, мудро покрикивая, как любимец жены "Жако": "Спать-пить, пить-спать". Я понял случайность всех профессий. Теперь... Однако не следует путать глагольные времена, тем паче, что в шведском ресторане на улице Юиганс ждал меня Луиджи, ждал давно, ждал не один.
Боясь быть опознанным подавальщицами ресторана "Дюгеклен", где я с женой имел обыкновение заказывать телячьи котлеты и шпинат, а также моим фаворитом и даже другом, котом "Мавро" из кафе "Дом", удивительным котом, выдвинувшимся, если не в люди, то в собаки, с ошейником и с правом на самостоятельные суждения, я сделал большой крюк. Все обошлось благополучно. Только бородатая газетчица, фамильярно улыбаясь - а вот и мы, а вот и неувядающее искусство - протянула мне номер "Journal Literaire", как будто я и не знавал вовсе баранов - свеженькие новости: сюрреалисты изругали Клоделя. Нет, сударыня, уж лучше "Petit Parisien" - там, по крайней мере, курс рогатого скота, крупного и мелкого, самоубийство мастерицы с вздувшимся животом и с вздувшимся, как море в шторм, сердцем, по крайней мере, там некая, пусть и мышиная, жизнь.
Как большинство семитов, я живу предпочтительно запахами, поэтому ни кубистические картины на стенах, ни насвистывание "Белотт" не помешали мне сразу очутиться на севере, крикнуть, правда, деликатно вешалке и солонине "скол". Смешение ароматов медового табака, селедок, жженого приторного пунша подсказывало пеньку, пароходные канаты, распродажу шхер и восторгов, чистейшую, с благословения пастора, любовь. Но отрады бесхлопотного путешествия длились недолго. Луиджи приветливо закивал огромными губами. Сигареты с золотым мундштуком оказались превзойденными. Небрежно показал он на сидевшую рядом с ним даму. Я сразу отметил серафические кудряшки и чересчур художественный шарф.
- Знакомьтесь. Паули, моя подруга, немка, художница, говоря прямо героический мотылек.
Я должен здесь покинуть Швецию, яичницу с кильками, даже пунш, оставить, хотя бы на время, Луиджи, который не зря дал мне сто франков, не зря потчевал скандинавскими яствами, забыть про первые наброски уголовного романа, где полусобачья, полуангелическая кличка "Диди" сочеталась с лигой "Франция и порядок", словом, убрать место действия, пренебречь сюжетом и все свое внимание отдать новому персонажу навязанной мне повести: кудряшкам, шарфу, не будучи никак собирателем бабочек, этому залетевшему на мой свет мотыльку.
Лучшее определение трудно придумать. Забудьте стихи из хрестоматии, поглядите-ка вечером на лампу, когда тупо беснуются вокруг нее эти загадочные насекомые. Толстое брюшко, в котором не трудно опознать хороший аппетит и самодовольное потягивание первоначальной гусеницы, украшено крылышками, выставочными и вымученными, как шарф Паули, как картины на стенах шведского ресторана среди взбитых сливок и маринадов. Шашни с огнем кончаются либо "хроникой происшествий", либо вполне благополучно, оставаясь в памяти двумя, тремя фокстротами. (За ними следуют хлопотливое откладывание яичек и нотариальное замирание на пыльном осеннем стекле.) Знаю, и это правдивое описание иные сочтут за клевету - помилуйте, бабочки... Что же, я аккуратно перечислю приметы моей Паули и различные биографические данные, сообщенные ею в тот вечер.