Юрий Нагибин - Срочно требуются седые человеческие волосы
Художник сжал Гущина в объятиях, поцеловал и прошептал, скрипнув зубами:
- Будешь снова - в гостиницу не смей, прямо к нам! Наташку обидишь... - Он не договорил, но бешеная слеза, застлавшая синий взор, заменила слово "убью!"
Гущин растроганно жал ему руку.
- Возьми пирога и беляшей, - уговаривала Наташу Гелла.
- Тетя Наташа, не уходи! - орали мальчишки, цепляясь за ее юбку.
- Наташа, - сказал юный Беляков, - я, конечно, слабец, но, если нужно, только скажи - сдохну за тебя! - и это было вполне искренне.
Наконец они выбрались из гостеприимного дома.
- Мне на улицу Ракова, - сказала Наташа - Пойдемте пешком.
- Конечно! - обрадовался Гущин. - Только выберем не самый краткий путь.
- Через Дворцовую площадь?...
На их пути Ленинград был щедро высвечен прожекторами, выгодно изымавшими из тьмы дворцы, обелиски, памятники. Они довольно долго шли молча, как вдруг Гущин движением слепца коснулся Наташи рукой. Она вопросительно глянула на него.
- Простите, - пробормотал Гущин, - я вдруг усомнился, что вы правда здесь.
Наташа не удивилась, сказала успокаивающе:
- Здесь, конечно, здесь.
- Я так благодарен вам за ваш Ленинград... Какие все славные, талантливые люди!
- Да... - рассеянно согласилась Наташа - Но почему-то сегодня я любила их меньше.
- Почему? - встревожился Гущин. Она помолчала
- Как бы сказать... Высшее мастерство актера сыграть не сцену, не монолог, а паузу... Когда-то МХАТ славился паузами. С моими друзьями не бывает пауз. Им надо все время суетиться: спорить, читать стихи, свои или чужие, переживать, бегать по выставкам, просмотрам, премьерам.
- Но разве это плохо?
- Понимаете, их суета идет от дилетантства. Дилетантства всей душевной жизни. Это, понятно, не относится к Басалаеву, - он мастер, профессионал, тащит семейный воз и еще находит силы для игры, озорства.. Но зря я так... Спасибо, что все они есть. Нечего Бога гневить. Спасибо, спасибо! повторила она, подняв кверху лицо. - Это я Богу, чтобы не навредил. Но, знаете, Сергей Иваныч, вот вы умеете "держать паузу", с вами так чудесно молчать!.
- Понять это как приглашение к молчанию? - улыбнулся Гущин.
- Наоборот, к разговору. Мы довольно вымолчались. Вам нравятся эти подсветы?
- Нравятся.
- А по-моему, Ленинград лучше без этого интуристского глянца. Строже, независимей.
- Может быть, вы и правы, хотя так он гораздо эффектней... Но, знаете, в этом мареве над прожекторами, в бликах света проглядывает Петроград семнадцатого года. Честное слово! Бойцы революции греются у костров, и тени, и отсветы на желтых стенах, и дымок...
- "Дымок костра и холодок штыка", - продекламировала Наташа - А вы, правда, хорошо придумали!..
...По улице Степана Халтурина они вышли на Марсово поле. Подошли к неугасимому огню, озарявшему плиты, посвященные тем, кто отдал жизнь за революцию.
Медленно побрели дальше, к сумрачно высвеченному Михайловскому замку.
Оставив справа Русский музей, подошли к Наташиному дому.
От низенькой подворотни, упирающейся в штабель березовых дров, виднелся нарядный, подсвеченный флигель Михайловского дворца
Гущин оглядел малый ночной мир вокруг себя, словно хотел запомнить навсегда, и коснулся ладонью Наташиного плеча, чтобы унести с собой ее телесное тепло.
Она взяла его руку, но не выпустила, как он того ждал, и потянула за собой.
Они оказались под низким сумрачным сводом подворотни: облупившиеся стены в наскальной живописи и письменах, повествующих о чьей-то молодой любви, старинное булыжное подножие.
Двор глубок, как колодезь, над ним повисла полная луна, и блеск ее лежит на булыжниках, на комлях березовых дров, сложенных по ленинградскому обычаю в аккуратную рослую поленницу, занявшую чуть ли не пол-двора.
У обшарпанных каменных ступеней крыльца Гущин остановился. И снова Наташина рука повлекла его за собой.
Спела свою печальную песенку массивная, усталая дверь, в тусклом свете малых пыльных лампочек открылась лестничная клетка, уносящая в бесконечную, забранную тьмой высь. Ступени исхожены, сбиты, шаткие перила черно и шелково истерты бесчисленными ладонями.
Гущин шел, теряя дыхание не от крутизны пролетов - от волнения и благодарности. Мелькали медные дощечки с твердым знаком в конце фамилий, длиннющие списки жильцов, почтовые ящики с наклейками газетных названий.
Наташа остановилась возле какой-то двери столь внезапно, что Гущин, настроенный на бесконечность взлета, чуть не сшиб ее с ног. Наташа поддержала его, смеясь, отомкнула дверь, и они шагнули в кромешную темноту. Щелкнул выключатель, поместив Гущина в маленькую прихожую с аккуратной вешалкой, подставкой для зонтиков, настенным овальным зеркалом и тумбочкой под ним. На тумбочке лежали платяные щетки и веничек - обметать пыль с одежды.
Наташа взяла из рук Гущина портфель и положила на тумбочку. Гущин с сомнением поглядел на своего старинного спутника - сооружение из поддельной, лоснящейся кожи выглядело вопиюще неуместно в этой чистоте и нарядности.
В Наташину комнату Гущин вошел, как в святилище, с видом молитвенного отупения. Тут было много цветов, фотографий с белизной незнакомых волнующих лиц, рисунков и гравюр. Он на мгновение прикрыл глаза, потом сказал тихо:
- Ну, все... я был с вами весь день, я видел ваш дом, мне есть чем жить... я пошел...
Вместо ответа Наташа обняла Гущина за шею, притянула к себе, поцеловала. Этого Гущин уже не мог вынести, он заплакал. Не лицом - глаза оставались сухи, он заплакал сердцем. И Наташа услышала творящийся в нем сухой, беззвучный плач.
Она сжала ладонями его виски.
- Зачем, милый, не надо. Мне так тихо и радостно с вами, а вы все не верите. Ну, поцелуйте меня сами.
Гущин взял ее руку и поцеловал. И тогда Наташа поцеловала у него руку и сказала со страшной простотой:
- Раздевайтесь, ложитесь, я сейчас приду.
Она погасила свет, оставив лишь малый ночник.
Гущин сбросил одежду и лег под одеяло. Вошла Наташа и легла рядом с ним. Он не шелохнулся. Она повернулась к нему, сказала матерински:
- Спите, милый, вы устали...
...Гущин не спал. Он видел себя таким, каким вернулся с войны:
высоким, страшно худым, с левой рукой на перевязи. На нем
поношенная шинель с лейтенантскими звездочками на погонах,
за плечами - тощий вещевой мешок. Вот он пересек двор одного из
старых домов в Телеграфном переулке, поглядел на ребятишек,
гонявших мяч, но никого не узнал. Он взошел на каменное,
полуобвалившееся крыльцо, стал подниматься по лестнице. По мере
того как он подымался, шаг его становился все медленней,
словно он знал, что спешить некуда.
Он подошел к двери с длинным списком жильцов, нашел свою фамилию и трижды нажал кнопку звонка, усмехаясь невесело, ибо знал, что ему никто не откроет. Но открыли ему до странности быстро, словно ждали за дверью, когда он придет.
На него кинулась девушка лет семнадцати-восемнадцати, с ошалелым от счастья и любви лицом. Нелегко узнать в тонком, смуглом, нежном и юном существе грузную, дебелую Марию Васильевну.
- Сережа... Сережа!.. - кричит она сквозь слезы и прижимается щеками, носом, глазами к его пропахшей дорогами шинели.
- Послушайте, кто вы? - недоуменно говорит Гущин.
- Да Маша, неужели не узнаете? Я же писала вам...
- Боже мой, но ты же была девчонкой!.. Откуда все взялось?
Гущин прислонился к стене.
- Я ждала тебя. Ох, как я ждала тебя. Я так и жила тут у двери все последние дни.
- Ничего не понимаю... Ты говоришь так, словно... Чушь какая-то!..
- Я люблю тебя, Сережа. Я влюбилась в тебя, как влюбляются девчонки в старшеклассников. А потом ты ушел на войну, и я любила тебя все больше и больше, и сходила с ума от страха, и плакала по ночам. Твоя мама знала, что я люблю тебя, она давала мне читать твои письма. Я их все сохранила.
- Мама тяжело умирала?
- Нет. Я все время была с ней. Она не думала о смерти, она ждала тебя и умерла, как заснула.
Они идут по коридору, длинному, захламленному коридору коммунальной квартиры, на стенах висят корыта и старые велосипеды.
- У меня нет ключа, - возле своих дверей вспомнил Гущин.
Маша достала ключи и открыла дверь. Гущин вошел в комнату, где прошло его детство, отрочество, юность, где некогда жила счастливая семья, а теперь осталась пустота. Комната была прибрана, занавески подняты, и солнце щедро ложилось на белую крахмальную скатерть стола, на цветы в кувшине, на бутылку "Рислинга", на яблоки и консервные банки с яркими этикетками.
Гущин посмотрел на этот бедный праздничный стол, на цветы, на девушку, устроившую ему эту встречу, он увидел, какая она худенькая несытая, увидел трогательные потуги придать нарядность поношенному, стираному платьишку, и полюбил ее на всю жизнь.
...Слезы стоят в глазах не спящего и не меняющего своей
позы Гущина. А небо за окном уже по-ленинградски светло,