Николай Лесков - На ножах
– И неужто это дойдет до того, что Горданов снова будет принят у нас в доме?
– Да; я полагаю, – отвечал Бодростин. – Он имеет во мне нужду, да и сам интересует меня своею предприимчивостью. Разве ты не хочешь, чтоб он был принят?
– Мне все равно.
– О чем же и говорить! Мне тоже все равно, – произнес он и, взяв Глафиру за обнаженный локоть, добавил, – я совершено обеспечен: за моею женой столько ухаживателей, что они друг за другом смотрят лучше всяких аргусов.
– Что же вы этим хотите сказать? – спросила Глафира, но Бодростин вместо ответа поцеловал несколько раз кряду ее руку и проговорил:
– Какая у вас сегодня свежая и ароматная кожа. А впрочем, черт возьми! – добавил он, взглянув на часы, – j'ai plusieures visites а faire![28]
С этим он повернулся и вышел, часто скрипя своими сияющими сапожками.
«Ароматная кожа!» – подумала Глафира, прислонясь устами к своей собственной руке. И пред ней вдруг пронеслась вся ее прошлая жизнь. В детстве ее любили и рядили; в юности выставляли как куколку; Горданов нуждался в ее красоте; ею хотели орудовать, как красавицей! Вышла замуж она через красоту; по своей вине пренебрежена как человек, но еще и теперь ценима в меру своей красоты. И между тем никто никогда не остановился на душе ее, никто не полюбил ее за ее сердце, не сказал ей, что он ей вверяется, что он ей верит и хочет слиться с нею не в одном узком объеме чувственной любви!
Бодростина насупилась, и в больших глазах ее сверкнули досада и презрение.
– Неужто же так будет вечно? Нет, еще одно последнее сказанье, и я начну новую летопись. Я хочу и я буду любима!
Между тем Горданов в ожидании дела с Бодростиной сделал для себя очень важные открытия в Ларисе. Он изучил и понял ее основательно, и результаты его изучения были яснее результатов долгих размышлений о ней Форовой, Синтяниной и Бодростиной. У Горданова Лариса выходила ни умна, ни глупа, но это была, по его точному выводу, прекрасная «собака и ее тень». Вся суть ее характера заключалась в том, что все то, что ей принадлежит, ей не нужно. Горданов так решил и не ошибся. Теперь надо было действовать сообразно этому определению. Он ходил к Ларисе в дом, но, по-видимому, вовсе не для нее; он говорил с нею мало, небрежно и неохотно. Он видел ее разрыв с Подозеровым, пред которым Горданов постоянно обнаруживал к Ларисе полнейшее невнимание, и не уставал хвалить достоинства Андрея Ивановича. Это действовало прекрасно; Лариса едва преодолевала зевоту при имени Подозерова.
Городская сплетня между тем утверждала, что Лариса не идет за Подозерова, что ему не везет, что он в отставке, а занята она Гордановым, но ей тоже не везет, потому что Горданов не удостоивает ее внимания, а занят, кажется, красивою купчихой Волдевановой, в доме которой Горданов действительно бывал недаром и не скрывал этого, умышленно пренебрегая общественным мнением. Горданову, с его понятиями о Ларисе, нужно было совсем не то, что думала Бодростина; он не бил на то, чтобы поиграть Ларисой и бросить ее. Он, правда, смотрел на нее, как на прекрасный и нужный ему комфорт, но вместе с тем хотел, чтоб эта прекрасная, красивая девушка принадлежала ему на самом нерушимом крепостном праве, против которого она никогда не смела бы и подумать возмутиться. Но что же могло ему дать такое право? Брак; но брак не сдержит таких, как Лариса; да и к тому же он не мог жениться на Ларисе: у него на плечах было большое дело с Бодростиной, которую надо было сделать богатою вдовой и жениться на ней, чтобы самому быть богатым; но Ларису надо было закрепить за собой, потому что она очень ему нравится и нужна для полного комфорта.
– С точки зрения дураков – это вздор, но с моей точки это не вздор, – размышлял Горданов, – женщина, которая мне нравится, должна быть моею, потому что без этого мне не будет хорошо. Но мне нужна и одна, и другая, я гонюсь за двумя зайцами и, по глупой пословице, я должен не поймать ни одного. Но это вздор!
И у Павла Николаевича созрел план, по которому он смело надеялся закрепить за собою Ларису еще крепче, чем Глафиру Васильевну, и был вполне уверен, что ни Бодростина и никто на свете этого плана не проникнут.
Таким образом у него предприятие нагромождалося на предприятие, и дух его кипел и волновался. Надо было помирить петербургские долги; упрочить здесь за собою репутацию человека, крайне интересного и страшного; добыть большие деньги, сживя со света Бодростина и женившись на его вдове, и закабалить себе Ларису так, чтобы она была ему до гроба крепка, крепче всяких законных уз. Всего этого он надеялся достигнуть без риска и опасностей. На долги он выслал проценты и был уверен, что Кишенский и его расчетливая подруга не станут на него налегать ввиду заленившейся для него возможности поправиться и расплатиться; губернское общество он уже успел собою заинтересовать без малейшего труда и даже сам нередко дивовался своему успеху. Еще недавно ненавидевший его втайне Ропшин позвал его на именинный вечер, где был весь сок губернской молодежи, и Горданов, войдя, едва кивнул всем головой, и тотчас же, отведя на два шага в сторону хозяина, сказал ему почти вслух: «Однако же какая сволочь у вас, мой милый Ропшин». Хозяин сконфузился, гости присмирели; потом выходка эта с хохотом была разнесена по городу. Добыть большие деньги Горданов давно знал каким образом: дело это стояло за сорока тысячами, которые нужны были для расчета с долгами и начала миллионной операции; надо было только освободить от мужа Бодростину и жениться на ней, но из этих двух дел последнее несомненно устраивалось само собою, как только устроилось бы первое. Горданов в этом был уверен, Бодростина говорила правду, что у него была своя каторжная совесть: у него даже был свой каторжный point d'honneur, не дозволявший ему сомневаться в существовании такой совести в Глафире Васильевне, женщине умной, которую он, как ему казалось, знал в совершенстве. Затем оставалось прикрепить к себе Ларису. Это дело было нелегкое: жениться на Ларисе, повторим еще раз, Горданов не думал, а любовницей его она не могла быть по своему гордому характеру. Он очень просто и ясно предвидел с ее стороны такую логику: если он меня любит – пусть на мне женится, если же не хочет жениться, значит не любит. Притом же около Ларисы стояли Синтянины, Форова, Подозеров, все эти люди не могли благоприятствовать планам Горданова. Еще он мог, может быть, увлечь Ларису, но рисковал не удержать ее надолго в своей власти. Могла настать минута разочарования, а Горданов был дальнозорок; он хотел, чтобы Лариса была неотделима от него нигде, ни при каких обстоятельствах, не исключая даже тех, при которых закон освобождает жену от следования за мужем. Но понятно, что все эти сложные планы требовали времени, и Горданов, сделавшись снова вхож в дом Бодростиных, в удобную минуту сказал Глафире, что он не истратил одной минуты даром, но что при всем этом ему еще нужно много времени.
– Не торопи меня, – говорил он ей, – дай мне год времени, год – не век, и я тебе за то ручаюсь, что к концу этого года ты будешь и свободна, и богата.
– Но завещание написано!
– Оставь ты эти письмена.
Глафира Васильевна сама знала, что нужно время, нужно оно было не для нее, а для Павла Николаевича, который хотел действовать осторожно и, раздув огонь, собрать жар чужими руками. На это и был здесь Висленев.
В таком положении находились дела, когда Михаил Андреевич Бодростин, рассорясь с Подозеровым, ввел к себе снова в дом Горданова и, пленясь его умом, его предприимчивостью и сообразительностью, вдруг задумал ехать в Москву и оттуда в Петербург, чтоб уладить кое-что по земству и вступить в большие компанейские торговые дела, к которым его тянуло и которых так опасалась Глафира Васильевна. При этом кстати Бодростин вез в Москву и духовное завещание, с тем чтобы положить его на хранение в опекунский совет. Бодростину сопутствовали в его поездке: его наследник племянник, улан Владимир Кюлевейн и секретарь Ропшин. День отъезда был назначен. Молодой, рослый камердинер Михаила Андреевича и два лакея укладывали чемоданы и несессеры. Ропшин вместе с самим Бодростиным собирал в кабинете дорожный портфель. Дело было после обеда пред вечерним чаем: осталось провести дома последний прощальный вечер и завтра ехать.
– Подай мне завещание! – спросил, сидя за столом, Бодростин у стоявшего с другой стороны стола Ропшина.
Секретарь порылся и поднес лист, исписанный красивым французским почерком Михаила Андреевича.
Бодростин пробежал несколько строк этого документа, взглянул на свидетельские подписи Подозерова и Ропшина и сказал:
– Не худо бы сюда еще одну подпись священника.
– Как вам угодно, – отвечал Ропшин.
– Но, впрочем, кажется, довольно по закону и двух.
– Совершенно довольно и, вдобавок, завещание писано вашею собственною рукой и, вероятно, сами вами будет подано на хранение?