Валентин Иванов - Златая цепь времен
Вообще же, первые века той или иной религии, быть может, характеризуются новыми идеями, привитыми на старые стволы: в частности, так называемое языческое служит очевидной основой: первые этажи здания сложены им под новой крышей. Русская частность — гражданское и уголовное право у нас оставались целиком, как были, до принятия христианства, выражением Обычая, а не следствием христианских идей. И, надо сказать, как видно, так называемых вопиющих противоречий не было.
Я думаю, что поэтам той эпохи было легко и естественно брать русский фольклор и — с верой даже в некую реальность поминаемых существ. Я знавал немало искренне верующих, которые верили и в леших с домовыми. И даже человек, вполне современный, иной раз получает совершенно особенные ощущения, когда он один и когда для него еще не тронутая окрестность начинает дышать своей жизнью. Поели́ку бродил я один по глухим местам, то с оным сталкивался сам, хоть каждому явлению мог найти вполне точное прозаическое объяснение.
Наговорил много, сказал — мало, несть спасенья в многоглаголаньи.
В сущности же, все дело в свободе личности, в этой извечной проблеме. Одни утверждают, что все наши действия предопределены влияниями внешней среды, другие — что человек имеет право, имеет возможность свободного выбора. Я сторонник второго, ибо в одних и тех же обстоятельствах одни выбирают то, другие — другое. Так ли, иначе ли, но свобода личная в период Киевской Руси была очень велика, очень, а то, что тот или иной человек порой мог подвергнуться насилию, вовсе не противоречит наличию свободы, насилия всегда хватало, ибо всегда, во все века, бились мы между желанным и возможным; для меня история человечества есть в значительной степени история трагической борьбы личности и общества, ибо не может человек жить без людей, а коль собранье людей, то они, как всякая «среда», стремятся отнивелировать друг друга. Трагическая? Да, так как время не совпадает в том смысле, что мысль быстра, а дело медленно, что личности срок дан краткий, общество же долговечно. На том бы и пора кончить философию мою домашнюю, но кончить хочу на том, что Ваша трактовка Боянова внука мне нравится.
Что остается от человека? Горсть праха, — отвечают. Горсть света, — возражают. И что с того, что это фосфор. Светит, и все в этом.
6.IX.1965
*
Дорогой Виталий Степанович, сегодня утром в полной сохранности получил Ваши стихи. Завтра придет машинистка со своей машинкой (шрифт хороший) и будет после работы печатать, сидя у нас. Я ей доверял свою рукопись, но Ваши стихи вещь особенная, очень помню, что это единственные экземпляры. Но что замечательно — ее устраивает притащить сюда машинку, даже не пришлось и просить. Будет приходить, пока не закончит. Думаю, что это будет скоро, тогда же оттащу их в редакцию. Видите, пока идет, как Вам хочется, будем считать это счастливым предзнаменованием.
А теперь позвольте пофилософствовать. Говорил ли я Вам о новом для меня определении людского величия? Я, надобно Вам сказать, давно уже расстался с трубами и прочими криками, как с атрибутами величия, и меня на этом не проведешь. Но недавно добился до формулы: тот велик, кто хоть иногда может выше себя подняться в том смысле, что увлекается ли, думает ли о чем-то, никакого отношения к его личному благу не имеющим. Такой даже «вредит» себе. Вместо того, чтобы преуспевать перед теми и перед тем, кто и что умножает его благосостояние. Ска́жете, тема старая? Согласен. Но меня ныне никакие эти Наполеоны уже не надуют. Они великие… самооплачиватели.
И еще одно позднее откровение меня осенило. Ведь человек-то одинок, как никто. Есть у него мир идей, посредством которого он смягчает одиночество свое и с другими общается, это дело настоящее. Но все же, по-настоящему, подлинно, человек нарушает свое одиночество только через любовь. Через дружбу, через товарищество, либо так, руку кому-то протянул, но уж никак не через рассудочную любовь «ко всему человечеству» либо к какой-то избранной ее части. Но самое настоящее убежище против одиночества есть любовь мужчины и женщины, либо женщины и мужчины, правильнее будет такой порядок. Так как женщина выше мужчины тонкостью своего чувства, и больше нашего боится одиночества, и больше может вытерпеть, чтоб в одиночестве не остаться. И вместе с тем вот чудо против логики: и с одиночеством лучше может справиться, так как, наверное, находит своим женским гением уменье свою любовь применить не так, так иначе… Сила велика в любви, и ничто, построенное без любви, не выстоит.
31.X.1965
*
Анна Петровна[45], дорогая, мое молчание не от забвенья. Наоборот, Вы и Виталий — все время у меня в сознании. Уезжая от Вас, я хорошо понимал неизбежность. Но разум тут ни при чем. И думаю, и помню, и бессмысленно сожалею, жалею даже эгоистически, и понимаю, что его судьба шла своим чугунным шагом…
У меня есть своя мера для великих людей. Тот велик, кто способен увлекаться, отдаваться тому, от чего он сам не получит дохода; тот велик, кто может жить выходящим за пределы обыденного. Такая ткань была в душе Виталия.
А памятник — это тлен. Нет ничего печальней, беспомощней кладбищ, с бывшими роскошами, битыми непогодой, ощипанными чужими руками.
Очень понимаю, что хочется Вам чего-то особенного, да и люди, все эти знакомые, соседи… Не нужно. Все это суета, мелочность, показное: мраморные доски, насечки, вензеля. Не нужно.
Виталий был еще молод — мы как-то все очень медленно взрослеем. Я кое-что из нужного кое-как понял только за мои последние лет десять. И в частности, мне, будь моя воля, совсем ничего не будет нужно. Хватит по-деревенски — холмик, который сам расползется. Что мне-то!
…Время быстро пройдет. Я ведь отца не помню, но помню, как мать удивлялась — оглянуться не успела, а уж дети большие.
По возможности, сохраните вещи Виталия. Хорошо бы сложить его переписку так, чтобы не истлела бумага — подальше от света и воздуха. Малые скоро станут большими — что-то поймут.
Для меня главное в Виталии было его желание высоко шагнуть мыслью — и шагнул бы.
Все, что он написал, было пробой. Это плата за ученье, попытку подражать и — расплата за скромность.
У нас слишком принято бранить и учить молодых — пошлая привычка, зазнайство стариков.
Все слова да слова — листья на ветру шумят, думают, сами шумят.
Те четыре дня у Вас я чувствовал пустоту своих слов. Понимал неизбежное, очень понимал, и говорил вздор, отвлекал себя, может быть, чуть-чуть отвлекал его. Настоящее-то чувствовал, сказать не сказал. Пережить Вам нужно и дальше жить, есть для чего, дети остались, любовь к ним.
По-настоящему-то, подлинного, истинного, только и есть у людей, что любовь. Остальное все — так, суета, всяческая суета.
23.II.1966
*
Дорогая Анна Петровна, по-моему, нельзя жить воспоминаниями. Но помнить — это совсем другое. С моей точки зрения, очень эгоистической, смерть отнюдь не такая уж потеря для того, кто ушел — тяжко оставшимся. Досада, смешанная с какой-то странной злостью на судьбу, на обстоятельства, у меня так же жива, как и в первое время.
…Сейчас делается модным говорить об акселерации — дети скорее растут, раньше созревают физически, люди сейчас бо́льшего роста, чем было. Все это касается тела. Вероятно, есть наблюдения, можно измерить, взвесить на весах, определить анатомически. Но коль говорить о развитии личности, то, по-моему, происходит обратное, наблюдается дезакселерация; Петьки, Машки, Ваньки до сорока лет. Я сам очень рано встал на собственные ноги, но взрослым, в настоящем смысле этого слова, не знаю, сделался ли и сейчас. Мы очень медленно взрослеем — может быть, потому, что слишком рано принимаются за формирование нашего сознания, а ведь ценно не взятое на память, но понятое, осознанное. Помнится, Виталий считал, что попытки идти за одним знаменитым поэтом его очень задержали. Так ли, иначе ли, но развитие самостоятельного таланта происходит теперь поздно у нас. Мы, русские, внутренне скромны, для нас много значат авторитеты. И тот период подражаний, который прежде зависел от личного увлечения, через который талантливые люди естественно пробегали, сейчас может тянуться и тянуться, ибо он разрешается не через приедание тем, чем увлекался, но через борьбу. И борьбу, осложненную совершенно посторонними обстоятельствами.
Виталий уже стоял в воротах художественной зрелости, он уже мог бы наслаждаться собственным своим движеньем, поиском самого себя, и не только в стихах, по-моему, он давал бы и прозу. Настоящую прозу, между которой и поэзией, по мнению подлинных художников, нет никакой, сколько-нибудь определимой границы… И опять я бесполезно, бессмысленно досадую, а о тех утешениях, которые у меня есть, писать не стоит.